— Чи воно выпье, чи ни? — сам себя спросил Дмытро. Сенька выпил и тут же выплюнул мерзкую жидкость. Воно, это про него, Сеньку, в третьем лице единственного лица среднего рода…
— Нэ будэ дила, воно пыты николы, як трэба, нэ зможэ, — расстроенно умозаключил дядько Дмытро и в третий раз осушил сто грамм. Его прогноз оказался верным, Семён, хотя и был на грани несколько лет, к тридцати фактически завязал, о чем и не жалеет.
Лето 40‑го удалось провести с мамой и, от некуда деться, она его днём брала с собой на работу, где Сенька вёл себя препротивно и мешал бухгалтерам вести свои важные дела. Он отбирал у них счёты и катался на них промеж столов. Все нервничали, но не хотели ссориться с главным бухгалтером А. Н. Она через какое–то время поднимала голову, окатывала Сеньку убийственным холодным взглядом, медленно снимала нарукавники, подходила, отбирала у него счеты, извинялась перед жертвой и вытаскивала Сеньку за шкирятник на улицу, где он убегал на опушку Дубовой Рощи в песчаную пустошь, заросшую сотнями молодых топольков–самосевок…
Но однажды, идя с работы, приключилось нечто странное. У Сеньки вдруг подкосились ноги и он почти упал, но мама подхватила на руки, как маленького, и несла так до самой Слободки. Оказалось, у Сеньки отнялись ноги. Два месяца сидел он один в душной комнатке домика на Кошевой, 17, никакие врачи ничего хорошего сказать не могли.
Мама сходила с ума. По совету Ольги Тимофеевны она оттащила Семёна к известному тогда частному врачу Полстянко, который жил в красивом кирпичном особнячке на углу улицы Михеловича и Базарной прямо у трамвайной остановки. Это у него под окнами росло три красивейших серебристых тополя. Знаменитость сказала, что это всё нервы и надо подождать. Или растущий организм возьмет своё, или так и останется на всю жизнь. Врач при любом исходе оказался бы прав. И он им оказался, поскольку непонятная немочь так же внезапно прошла, как и появилась. Сенька встал и снова уверенно пошел… И, слава Богу, ходит до сих пор…
А как Сенька жил–поживал в прекрасном хуторе Казачьем с бабулей и не родным, но таким замечательным дедом Калистратом Гордеевичем?
Единственной радостью и источником существования был огород размером в полгектара, послабление, которое якобы разрешил Сталин, чтобы сельский люд не вымер. А на самом деле, сохранилось лишь в ихнем хуторе, потому что никак было не отрезать огороды, сбегавшие к бывшей речке Чавке Везде же в округе было под огородами где 25, а где и вовсе 15 соток…
На участке стояла глинобитная хата, крытая соломой, — одно окошко на кухне и два оконца в парадной половине дома, в светлице.
Дверь со двора, единственная дверь, состояла из двух половинок, верхней и нижней, открывавшихся внутрь конюшни независимо друг от друга. Такое её устройство позволяло открывать днем верхнюю половинку с таким расчетом, чтобы скотина не разбредалась по двору и огороду. Летом в конюшне вили два–три гнезда ласточки и ещё поэтому верхнюю половинку рано открывали и лишь заполночь закрывали.
Конюшня считалась неотъемлемой частью хаты, где проживали корова Роза, веселый хрюкатель Васька и по десятку кур и гусей, пробивая лаз на свободу. По молчаливой договоренности звери и птицы занимали всяк свой угол, никогда не претендуя на чужую территорию и не ссорясь. Естественно, что глубокой ночью и под утро, как часовой, прокрикивал в тёплую спящую темноту бдительный петух Петька.
Зимой, когда непрестанно пуржило и дверь снаружи к утру заметало снегом, деда открывал на себя верхнюю половинку и, пробив лаз, выбирался с лопатой наружу, а через полчаса мог уже спокойно выходить через нижнюю половинку и Сенька, дорожка была расчищена. Но главной заботой деда было откопать заметённый дымарь.
И если выдавался солнечный, пусть и морозный денёк, Сенька полдня проводил на улице с санками. Иной раз устанавливались такие снега, что получалось кататься с крыши дома. Санки летели и летели, и влетали, наконец, в сплетение вишневых веток, сам ствол старой вишни скрывался где–то внизу сугроба, напрочь заметенный снегом, а недоступная летом вершинка останавливала санки. Вкус вишнёвой промерзшей веточки, отломленной и прикушенной зубами, незабываем. Такие веточки бабуля добавляла в чай «для вкуса».
Дед Калистрат Гордеевич работал в довоенные годы почтальоном, поскольку скота в колхозе почти не осталось и в его фельдшерских познаниях власть более не нуждалась.
За почтой он ходил километров за восемь в село Ново — Миргородовку, где располагался сельсовет и все прочие государственные учреждения — почта, школа–восьмилетка, фельдшерский пункт и так и далее. Уходил он с рассветом, возвращался к обеду с тяжелой брезентовой сумкой, набитой газетами и письмами, часу в четвертом–пятом. Иногда его подвозили попутные подводы и тогда он появлялся раньше. Он никогда не позволял себе не выйти на службу, даже в непогоду он привычно уходил в путь, а возвращался иной раз с обмерзшей бородой или в насквозь промокшем тяжеленном брезентовом плаще. Доставал, сняв сумку, из–за пазухи ломтик домашнего хлеба (остаток бутерброда, снаряженного ему бабусей в дорогу), и подавал Сеньке, уверенно утверждая, что это гостинец от зайца. Внук с радостью уплетал гостинец, пахнувший неизведанными просторами и странствиями.
Сущим удовольствием Сеньке рассортировывать газеты, удивительно пахнувшие типографской краской, сюда «Правду», туда «Зорю», а в третью стопу — «Вiстi».
Часто в хату, дожидаясь доставки, заходили веселые мужики, садились у стола, обсуждали, как тогда говорили, международное положение. Приходил дед, и бабушка наливала всем чаю, а дедушке борща. Разговор иной раз продолжался, особенно в слякотные дни, когда не надо было ишачить за трудодни, до вечера. Четырёхлетний Сенька отчётливо запомнил разговор в один из дождливых вечеров. Из рук в руки переходила сырая газета, поведавшая о заключении Пакта о ненападении между Германией и СССР. На первой полосе внимание привлекала довольно крупная фотография представителей сторон. Рассмотрев её внимательно, мужики установили, что если В. М. Молотов искренне смотрит в глаза народам мира, то геноссе Риббентроп отвернул морду куда–то в сторону. Мужики одностайно (единодушно) сошлись на том, что добра из этой дружбы не получится. Одним словом, как пелось в песне, часто распеваемой Сенькой в детстве — «в воздухе пахнет грозой». Ещё он певал, сидя на теплой бабушкиной печи, «Если завтра война, если завтра в поход, если тёмная сила нагрянет…». В сторону тёмной силы, однако, шли один за другим эшелоны с пшеницей и салом, углём и железной рудой. Неумолимо приближался 1941‑й. Он неотвратимо возникал из своих невеселых предшественников — 1937‑го, 1938‑го, 1939‑го и 1940‑го…
Зимы проходили в спокойной полудрёме. Довоенные и военные зимы, как правило, были снежными, продолжительными, с довольно крепкими для тех мест морозами до тридцати градусов.
К зиме дед Калистрат Гордеевич готовился загодя. Плел из камыша специальные маты в размер окна и, когда наступали первые холода, наглухо закрывал ими окна как со стороны улицы, так и изнутри дома. Изнутри же применялись для утепления окон светлички (парадной комнатки) мягкие соломенные маты. Само собой, загодя подправлялась крыша, несколько снопов истлевшего камыша выбрасывалось, а на их место дедуля с помощью верного приятеля, деда Зори, втыкивал свежесвязанные, пахнущие болотом и утками, таинственно шелестящие снопы свеженарезанного, пока предколхоза не заметил, камыша.
Бабуля иногда пела. Пела протяжные старинные украинские песни и какие–то старомодные русские романсы. Она ведь в молодости повращалась в «обществе». Чаще других Сенька слышал песню про то, как «Ванька–ключник, злой разлучник, разлучил князя с женой…». Однако порой её тянуло на запретное: