Днём похоронили Людмилу. Ветер с холодным дождём буквально валили с ног. В нарушение обычая гроб старательно прикрыли крышкой. «ГАЗ‑53» с открытым задним бортом медленно подъехал к кладбищу. Ковёр из начальничьего кабинета промок, и с его края, свисавшего из кузова, как слёзы, капали струйки дождевой воды. Венки ветер неприлично раскидал по машине, фанерный четырёхгранный надгробный обелиск с пятиконечной звёздочкой из нержавейки, окрашенный рыжей краской, ветер и вовсе опрокинул рядом с гробом.
Провожающие вышли из Пазика и жалкой группкой пошли за машиной с печальным грузом. На шесть человек причастных к мероприятию два трепещущих от ветра чёрных зонтика. От коллектива цеха кроме Сеньки были ещё Цовик и Маша с дозировки, а от руководства парторг Краминов, дармоед Минченко и какой–то лысый шнырь из профкома… За ними же вывалился, поёживаясь от мерзкой погоды, и оркестр — две трубы, аккордеон и барабан.
Сенька вспомнил времена своего детства, когда музыка такого рода раздавалась на улице Карла Либкнехта с 12 до трёх дня. Был обычай проводить процессию через весь город. Тогда он просто не выносил этих адских звуков! Не знаю, подумал он, наверное классические похоронные марши изначально выражали какие–то чувства композиторов по поводу смерти их друзей. Но теперь?.. Вообще не понять, нафиг всё это. Для многих похороны это уже не обряд, а какой–то напряг — всё делается бездушно, буднично, просто потому, что «так надо» и никто не хочет особо возиться: положили в ящик — и в землю, на съедение червям…
Но Людку почему–то было так жаль, что слёзы автоматом катились по щекам, смешиваясь с дождём.
Лабухи не успели доиграть свою стандартную порцию печали, как машина тормознула у свежевырытой могилы.
Гроб сняли кладбищенские рабочие, установив на две неизвестно откуда взявшиеся табуретки. На минуту приподняли крышку, и провожающие окружили последнее Людкино пристанище. В волнах тюлевого декора только восковое отстрадавшееся лицо и скрещённые немощные руки на груди. Оркестрик грянул заключительный заход.
Маша вопросительно посмотрела на Семёна, он ответил: — Не знаю. Кажется, надо закрыть лицо…
Маша потянула край тюля и закрыла от Людки белый свет. Ссутулясь, как бы тайком, перекрестилась у гроба. Краминов смахнул правой рукой со скулы дождевую каплю, а Сеньке показалось, что парторг разобрался со случайной слезой. Сенька, как всегда при властях, перекрестился открыто, с вызовом.
— Ну что, попрощались? Тогда, значит, всё!.. Шабаш!.. — Подытожил один из могильщиков.
Мужики накрыли гроб крышкой, и один из них, достав из стоявшего в изголовье могилы инструментального ящика ржавую консервную банку с гвоздями и молоток, начал торопливо, но сноровисто приколачивать крышку.
Истерично взвизгнула труба, а барабан забухал мерно и весомо, как бы помогая заколачивать гроб. Заведя под гроб две верёвки, рабочие вчетвером опустили его в могилу.
Провожающие подошли с боков и начали бросать землю в могилу, но сделать это было трудно, — комки земли, размоченные дождём, расплывались в ладонях, прилипая к пальцам. Один могильщик сжалился и в нескольких местах земляного отвала срезал лопатой верхний промокший слой, открыв доступ к более или менее сухой земле. Бросив по паре щепотей земли, провожающие отступили от могилы, которую тотчас начали засыпать работяги. Земля барабанно забухала в крышку гроба, оркестр вскрикнул последний раз и умолк.
Могильщики, торопясь в кладищенскую сторожку просушиться и остаканиться, шустро установили фанерный памятник. Один из них привычно взял у Маши авоську с двумя бутылками «Столичной», буханкой хлеба и батоном варёной колбасы, сказав почему–то вместо «спасибо» неслыханное «да будет так!», и они гордо удалились, волоча лопаты.
Дармоед Минченко потянул Сеньку за рукав и потащил к машине скатывать казённый ковёр, из–за которого, собственно, завхоз и попёрся на кладбище…
А под вечер, выбежав за хлебом, Сенька случайно на проспекте встретил Эдика.
Первоначально Семёна подмывало обложить гнусного Мадоляну покрепче, сказать что–нибудь вроде:
— Что ж ты, мужик, так обпаскудился?!
Но что–то подсказало ему — не следует трогать Эдуарда. И Сенька пошёл следом, как ребёнок размахивая размахивая авоськой с кирпичём ситничка. Так они молча по Анголенко миновали мрачный, без единого включённого фонаря сквер Пионеров и, упёршись в Трамвайную — Михеловича-Горького, повернули по ней налево, вскоре ходким шагом одолели Шёнвизский мосток, прошли у клуба «Машиностроитель», ещё немного неуверенного монотонного хода вдоль мрачной неосвещённой стены завода «Коммунар» и выбрались на залитую электросветом привокзальную площадь у Южного вокзала.
— И чего это ему тут надо? Вполне можно было две остановки трамваем проскочить… — Подумалось Сербе. Уворачиваясь от бешено мчащихся такси, гигант направился к вокзалу. У касс дальнего следования, как всегда, длинные пёстрые хвосты галдящих, потрясающих командировками и похоронными телеграммами кандидатов в пассажиры. Лишь у окошка «Продажа мягких и купейных билетов» никого не было.
Мадоляну согнулся в три погибели и молча уставился на кассиршу, сомлевшую от восторга.
— Докуда вам, гражданин? — Осведомилась привычно девушка, хотя в душе она предпочла бы, чтобы гражданин ограничился расспросом, как доехать до ближайшей станции, а затем бы признался, что это лишь наивный повод попросить её провести с ним вечер.
— Подальше! — Выдавил Эдуард, и голос его несолидно дрогнул.
— Владивосток подойдет? — Улыбнулась кассирша. — С вас сто двадцать один рубль двенадцать копеек! В состоянии?
Мадоляну, вынув из бумажника деньги, насчитал всего восемь червонцев.
Кассирша продолжила юмористическую игру:
— Тогда вам подойдёт Воркута через Москву. Шестьдесят семь сорок. Плацкарта до Москвы, место нижнее… Если от жены убегаете, самое подходящее место…
Мадоляну молча сунул все свои деньги в окошечко. Кассирша, удивлённо вскинув брови, пересчитала купюры, выписала билет, одну десятку возвратила сразу, потом набрала сдачу и сунула её в окошечко вместе с билетом. Породистый гражданин ей сразу стал неинтересен.
— Следующий! — Объявила она, изучающе всматриваясь в Сербу, вроде бы тоже проявляющего интерес к дальним странствиям.
— Я передумал, — бросил ей Сенька и устремился на перрон, где через двадцать минут ожидался поезд на Москву и поэтому толпился народ. Высокий, как семафор, Мадоляну виднелся издалёка. Он медленно брёл мимо киосков, буфетов, лотков и просто столиков, у которых суетились жующие и пьющие. Эдуард прислонился к стойке буфета и попросил стакан вина.
— Не надо! — Помахал пальцем из–за его спины улыбающейся продавщице Серба.
— Не надо, Эдик! — Сказал он, твёрдо беря Мадоляну под руку. — В такую даль ехать лучше с ясной головой…
Мадоляну повернулся на каблуках и вопросительно посмотрел на Сербу.
— Я работал с твоей Людмилой… Это я звонил тебе, когда её не стало…
— Страшно было, — с мягким молдавским акцентом произнёс Мадоляну и Серба понял, что он имеет ввиду. — Так и не увидел её в последний раз…
— На вот, возьми, — Сенька полез за борт пиджака, достал бумажник, порылся и протянул Эдьке фотографию улыбающейся Людмилы, которую носил ещё на тот товарищеский суд, чтобы показать наборщикам.
Налетевший с юга экспресс заскрежетал, подваливая к перрону. Локомотив мощным прожектором словно ожёг Семёна, Эдуарда, толпу встречающих–провожающих, тревожной сиреной прошёлся по сердцу каждого толпящегося.
— Паспорт хоть захватил? Я тебе трудовую на главпочтамт сорганизую, — расчувствовался Серба. Он даже, ни с того ни с сего, пожал Эдуарду на прощанье холодную потную руку.
Мадоляну тяжело, как бы раздумывая, поднялся в четвёртый вагон, не выпуская фотографии из левой руки. По лицу его текли слёзы. Так и стоял он в тамбуре, плача и мешая пассажирам.