— Но я ведь не против дисциплины, я против безобразий, которые, считаю, надо искоренять любыми способами. И то, что на мне свет клином сошёлся для вас, так только потому, что языкастый, беспокою ваши светлости, от лени и чада управленческого пробуждать пытаюсь…
— Нет, Серба, нет и нет! Что ты умный парень, я сразу приметил, но не туда глядишь. Во–первых, не надо на старших накидываться. Они этого не любят. Во–вторых, не всё сразу. И вентиляторы поставим, и душ на шестом этаже отремонтируем…
— Да не в душе дело, Евсеевич, дело — в душе!.. Я уже месяц бегаю и согласен ещё три голым мимо петлюковского кабинета с шестого на третий этаж скакать, но нельзя жить вполправды. Можно здорово поскользнуться. Вот вы скажите честно, как по теории должен говорить коммунист, что вы лично имеете от махинаций с фондом зарплаты?
— Не оскорбляй!
— И не подумаю! Хочу знать правду, до последнего слова. Вы на этом тоже подживаетесь или не разобрались, что и как?..
— Ну вот что, парень, я верю Петру Прохоровичу и буду поддерживать его, пока веру мою не опровергнут факты. Но думаю, что этому не бывать!..
— Вы участвовали в комиссии, которая пришила мне клевету, меня не вызвали даже, пусть, но сами–то вы за документы хоть брались или нет?
— Нет, зачем это? Что нет, то нет. Я в бумажках ихних не кумэкаю. Бухгалтерше поверили, что в ведомостях ажур.
— И напрасно, Евсеевич. Факты обычно прячутся в документах. Вы ж год назад ещё в слесарке за верстаком стояли, а теперь своему брату, рабочему, не верите…
Краминов молчал, с трудом толкая упрямый мотоцикл. Потом спросил, досадливо сплёвывая и тяжело налегая на «ИЖ» а, готовый от усталости бросить технику посреди улицы:
— Теперь ты мне скажи, Серба, но только тоже не бреши…
— Ну?!
— Письмо писали в «Правду»?
— А кто это спрашивает, вы или Петлюк?
— Ну и хитёр! И в привычках нет моих, запомни, такого, о чём ты подумал. Я партии служу, а не Петлюку. И если бы я знал, что ты прав, я, не колеблясь, поддержал бы твоё выступление. А так ты просто нарушаешь трудовую дисциплину.
— Дисциплину я принимаю осознанную. Мы же, рабочие, хозяева и завода, и этой самой дисциплины. Кстати, с каких пор критика относится к нарушениям трудовой дисциплины? Мудрите вы много, старики. Сами толкуете «вплоть до ЦэКа», а на деле…
— Не злословь! Вот я тоже в молодости такой скороспелый был, а потом переиначился, понасмотрелся, как надо, и, как говорится, не последний человек в цехе… Выдвинули меня из слесарей на руководящую работу, вот! А то, что недостатки есть, так их, Серба, когда не было? И языком их не выкорчуешь. Гайку другой раз затягиваешь, стараешься, а она возьми и перекосись, а кто виноват? Слесарь! И ещё вспомни, — раньше, при царе, рабочий был никто, орудие производства, не более, инвентарь, так сказать. А теперь? Кстати, раньше не то что вентиляторов, — спецовок не заведено было выдавать, в своём барахлишке–пальтишке и токарили наши отцы–деды… Что ты на это скажешь?
— Раньше, Евсеич, в лаптях ходили, а теперь вы вон туфли чешские обули… Но то, что личного касается, вперёд шагает и вприпрыжку, а обществу воздать — клещами вытягивай!..
— Это что ж, ты в меня прицелился? — Вздохнул Краминов и ещё тяжелее припал к рулю. Серба пожалел его:
— Давайте я, не надрывайтесь! — Семён подменил парторга и споро покатил мотоцикл по асфальту. Пройдя ещё немного, они увидели жёлтое приземистое здание областной типографии.
Когда Краминов и Серба докатили злосчастный мотоцикл до типографии, причесали вихры и добрались до красного уголка, обнаружилось, что заседание товарищеского суда ещё не закончилось, хотя и нацокало уже почти семь вечера. Из двери как раз вывалилась толпа возмущённых женщин и вспотевших мужчин.
— Оцэ жэрэбчик, николы ще такого нэ чула!..
— Ничего, дали ему прокашляться, запомнит!..
— А я не верю в исправление вот таких… похотливых тварей, — тихонько, с оглядкой, сказала подруге рыженькая девчонка. Двое мужчин со смаком обсуждали пикантные подробности.
— Ну и выступил наш Эдик, — с оттенком зависти пробормотал один из них. Другой сладко хихикнул.
— А, товарищ Краминов! — Подкатился к парторгу добродушный розовощёкий толстячок, директор типографии. — А я уже волновался. Позвонил, понимаете, к вам, и мне сказали, что ещё пяти не было, как выехали. Ума не мог приложить, что вас задержало…
— Дурацкий случай, мотоцикл забарахлил, ну не бросишь ведь посреди улицы. Так мы вдвоём, — Краминов кивнул на Сербу, — и катили его напеременку, будь он проклят!
— Ну ничего, ничего! — Успокаивал их директор типографии. — У нас всё прошло прекрасно, сверх ожидания! До двадцати человек записалось выступить, сроду такого не помню. Едва не побили Эдуарда нашего. Особенно женщины неистовствовали. Да вот и он, Эдик. Не скажу, что ему легко сейчас…
Мимо них медленно прошёл высоченный, смахивающий на латыша, парень в тёмном, сильно поношенном костюме.
«Белобрысый гигант…» — вспомнил Серба. Удивительно метко подметил тогда Перцов!
— Ну, я пойду, — поспешно простился Семён, чувствуя всю фальшь их с Краминовым запоздалого прихода, и бросился вслед гиганту, обуреваемый желанием поближе рассмотреть это чудо селекции.
Но так и не догнав того на улице, медленно пошёл к трамвайной остановке.
В последние дни Пётр Прохорович плохо спал, несколько раз в ночь вставал, закуривал, включал приёмник и, настроившись на волну «Радио Монте — Карло», слушал бесконечные джазовые вариации. Лицо его, осенённое зеленоватым светом шкалы приёмника, отражаясь в прикроватном трюмо, пугало его своим потусторонним холодом.
Он тихо, как рыба, плавал по комнатам своей четырёхкомнатной квартиры, наполненным пульсирующими отблесками уличных фонарей и потому похожим на аквариумы, и ловил себя на том, что страшится прыгающих по стенам узоров от ветвей акации, дрожащих неустойчивых сплетений линий, безмолвных, ненастоящих, зыбких, как водоросли.
Время от времени ему попадался на глаза стол в гостиной, за которым он потчевал в пятницу изменника Лупиноса. Разорённый, с хаотично расставленной смердящей грязной посудой, с окурками, брошенными, где попадя… Стол так и стоял неубранным с той минуты, как Нора умотала с председателем цехкома. Там же, утопая одним углом в салатнице, валялась телеграмма: «Я ушла с Михаилом зпт не могу больше зпт не делай глупостей тчк Нора тчк»
— Сволочи вы все! — Вслух подумал Петлюк. — Каждый за себя старается!
Он взглянул на сервант, где в темноте среди поблёскивающего хрусталя, виднелась карточка десятилетней Иринки. Чувство неопределённой боли и сожаления касалось иногда Петлюка. Но как человек решительный, враг сантиментов, он упрямо отгонял тоску по дочери и, если мысль о девочке опять возвращалась, науськивал на тоску яростную ненависть к первой жене Надежде и предательнице Норе.
Иногда в такие аквариумные ночи он ослабевал в борьбе с самим собой и тогда им овладевали воспоминания, подкрадывавшиеся тихонечко, как тени, из закоулков памяти, и ему становилось не то чтобы страшно, слова этого и заключённого в нём понятия он не понимал, а как–то не по себе. Так, однажды перед ним кандальным строем прошли годы, когда он, молодой перспективный следователь, всегда державший хвост по ветру, пошёл в гору — тридцать седьмой, тридцать восьмой, тридцать девятый… Особенно часто приходило на ум первое успешно раскрытое дело, после которого с ним стали считаться. Оно зримо, словно завершилось вчера, всплывало в памяти.
В то пасмурное сентябрьское утро далёкого тридцать седьмого года Петлюка вызвал начальник третьего отдела.
— Вот вам работка срочная, товарищ следователь. Постарайтесь быстро закруглиться и сразу доложите об исполнении!
Начальник отдела вручил Петлюку мешочного цвета скоросшиватель, где была подшиты три сиротливые бумажки — анонимное письмо на паровозного машиниста Харченко, махрового диверсанта и врага народа. Это он, Харченко, вывел из строя две недели тому назад паровоз «ЩТ» — 0369. В верхнем левом углу анонимки красовался фиолетовый регистрационный штамп и резолюция начальника отдела красными чернилами: «В расследование.» Дата и подпись. Затем ордер на арест гражданина Харченко Н. А. и протокол ареста именно этого нехорошего советского гражданина.