Завод одевался в праздничное убранство. На перилах пешеходной эстакады рабочие–оформители прикрепляли огромный щит, на полотне которого художник нарисовал молодого человека, широко раскинувшего узловатые руки пожизненного труженика, как бы пытающегося обнять всех проходящих мимо, всю планету воедино и сказать им всем слово добра. За спиной образцового работящего юноши вставало лихорадочно–розовое солнце. Лучи солнца получились непропорционально толстыми, как буксирные канаты, а парень вышел не бронзовым, а лиловатого цвета и этим напоминал дробильщика после восьми часов напряженного вкалывания в облаке бокситной пыли. Но данные промахи вызывали только благожелательные улыбки сменщиков.
— Зверски на тебя похож парняга! — Хлопнул Сеньку по плечу Евстафьев. — Смотри, вон и глаза карие!..
— Он похож на всех нас, — уточнил Сенька.
— И на тебя тоже, и на Соломона Ильича, и на нас с тобой. Он — символ несгибаемости человека перед злом.
— Как это — символ? — не раскумекал Евстафьев, а Цовик заинтригованно повёл ухом.
— А так. Он — тот. Какими мы, конкретные люди, никогда не будем. Но какими должны бы быть…
Цовик и Евстафьев терпеливо выслушали, не особенно разобравшись, но, уловив Сенькину торжественную интонацию, Цовик решил, как мастер смены, тоже изречь какую–нибудь приличествующую моменту мысль. Оглядев заводской двор с красными флажками у портретов передовиков на тополёвых аллеях, утопающее в кумаче приземистое двухэтажное здание заводоуправления, он остановил взгляд на высоченной дымовой трубе аглоцеха. И там, на верхней площадке, на высоте более семидесяти метров полоскалось багряное знамя.
— Во куда вознесли! — восторженно как мальчишка выкрикнул, кивнув на багряные струи шелка Цовик. Его румяные полные щёки ещё больше раскраснелись и он замолк, прислушиваясь к тому, как Сенька оценит его порыв, какое впечатление он произвёл.
— Погодите, Соломон Ильич, не уходите на пенсию. Мы ещё с вами этот флажище на Сириусе установим, — усмехнулся Сенька.
— Гора, что ли, в Индии, этот Сириус? Это где Эверест? — Уточнил далёкий от астрономии Цовик.
— Да, да! — Механически кивнул Сенька, отвлёкшись от разговора, ибо занял внимание другим. Он увидел, как из вечно распахнутых дверей спекательного отделения выбежал замурзанный Глюев с довольно ещё белым конвертом в руке. Там, у курительных скамеек его тотчас окружили работяги.
— Письмо из «Правды»! — Врубаясь в ситуацию, гаркнул Сенька и обрадованно ткнул Евстафьева в бок. — Письмо, Вова… Видишь, Глюев читает. А ты говорил, пропало…
И они побежали, проскочив под носом у паровозика, тащившего три думпкара с дымящимся агломератом.
Из окна своего кабинета на пятом этаже аглоцеха на оживлённую кучку ребят беспокойно посматривал Пётр Прохорович Петлюк, думая о несправедливости судьбы, об интригах сопляков, о том, что на это раз, видимо, придётся не спрашивать, а отвечать.
Кристально–прозрачная ночь гуляла по заводскому двору, наслаждаясь грохотом, вырывавшимся из огнедышащих цехов. Паровозик, суетливый и слабосильный, перетаскивал думпкары с готовым агломератом, чёрные конусы которого, высившиеся по пять–шесть в стальных кузовах вагонов, нет–нет да и осыпались, оплывали от толчков, обнажая неостывшую ещё багровую лавоподобную массу. Паровозик ершился, преисполненный решимости враз потянуть цепочку вагонов, буксовал, сердито пыхтел, как барбос над горячим супом, и жарко выдыхал из нескладной допотопной трубы неисчислимую тьму искр, проворно взлетавших в небо, чтобы обернуться там хоть на мгновенье подобием звёзд.
Но как Сенька ни торопился на работу, всё же, подходя к цеху, он на минуту остановился, радостно вдыхая неповторимо чадный воздух завода и жадно оглядываясь. И лишь наткнувшись глазами на запылённый циферблат висевших над входом в спекательное отделение электрочасов, с внутренним сожалением оторвался от ночных красот и, размахивая завёрнутым в «Индустриальное Запорожье» обедом, одним махом взбежал на шестой этаж в раздевалку, где пришлось в темпе переодеваться, чтобы выскочить на лестничную площадку третьего этажа именно в тот миг, когда вот–вот из двери с поблёкшей надписью «посторонним не входить!» должен появиться мастер смены Цовик. Сейчас же дверь была приоткрыта и у нее толпились товарищи Семёна.
Мимо свежих работяг устало топали в душевую, лениво матюкаясь, ребятки смены мастера Зазыкина. Сам Зазыкин, необычно грозный и злой, стремительно ввалился в открытую дверь и, не подавая руки ни подоспевшему Цовику, ни диспетчеру, запыхтел, привычно загибая многоэтажные матюки:
— Видал, Соломон Ильич, до чего это хрен моржовый Локшенко довытворялся? Похуже твоего Евстафьева вскоре будет, мудачок. 56‑ю ленту спалил, подлюга!
Сменщики уже знали, что вместо нормальной работы придётся нудно ремонтироваться, но бесило другое — Зазыкин, между прочим, отгрохал свои 320 тонн агломерата и за полчаса до пересменки сотворил аварию. А им теперь — стоять. Причем, чёрт его знает, сколько придётся простоять. Хорошо, если простой растянется на всю смену. Если же под конец рабочего дня 56‑ю склепают и цех запустится, они проиграют, ведь сменное задание в 275 тонн бокситного агломерата останется в силе и, понятно, будет невыполнено.
— Что не весел, Зазыкин, не здороваешься с тружениками? — Подкусил чужого мастера усевшийся прямо на цементном полу Евстафьев. — Залупился, что ленту пожёг, передовик?!
— Молчи, хулиган! Попал бы ты ко мне в смену, я бы тебя нацелил на подвиг трудовой, научил бы лопату держать!..
— Слыхали? — Торжествовал Евстафьев, общеизвестный тем, что, несмотря на свою дурацкую, в общем–то, манеру всех задирать, работал безотказно и неутомимо, как вол, и выкидывал за смену своей лопатой из–под транспортёров дробилки тонн пять–восемь пыли, так что сменщику обычно первые пару часов нечего было и делать, кроме как анекдоты травить. Чистюля в работе был Евстафьев, чистоплюй, можно сказать. Ас лопаты и кайла, как его ласково дразнил старый Лукас.
— Поняли? — Смеялся на все тридцать два Евстафьев, без стеснения тыча пальцем в сторону Зазыкина, — Он меня хочет вкалывать поучить! Знакомые слова. У дорогого Петра Прохоровича наблатыкался, жополиз. Иди, иди, и не оглядывайся! — провожал он Зазыкина под всеобщий хохот. Даже Цовик, когда Зазыкин спустился этажом пониже, так, что его стало не видать, захихикал с рабочими. Так, на всякий случай, чтобы не терять отношений.
Убедившись, что Зазыкин надёжно удалился, Цовик приступил к постановке производственной задачи. Объяснив обстановку, сложившуюся в результате поломки транспортёра, он тоскливо закурил «Беломор». Его тут же поддержали Иван Крохмаль, затянувшийся вонючим «Памиром» и дед Лукас, скатавший фронтовую цигарку из лично выращиваемого крепчайшего самосада, смрад от которого разносился, вероятно, по всему заводскому двору… Работать после вчерашней дегустации у соседа зверски не хотелось. А уж ночные попрёки Бэллочки и вовсе вспоминать было противно и стыдно. Но что поделать бедному еврею в стране расцветающего социализма? Домой ведь не уйдёшь, цех — не контора какая–нибудь и даже не ларёк, где шустро торгует газировкой его свояченица тётя Хая!
— Ну а теперь, дорогие, — сказал он, состроив серьёзную мину, хотя все отлично знали, что Соломон Ильич добродушный и безобидный и для работяг, и для начальства нейтрал. — Теперь айда на 56‑ю, поможем слесарям стягивать транспортёрную ленту!..
Там, на галерее возврата, было чем заняться. В тесном, но почти двухсотметровом коридоре галереи висел непроходимый чад, к тому же стояла нестерпимая жара. Под ногами хрустели кучи ещё не остывшего возврата. Тлеющие куски резиновой транспортёрной ленты валялись там же, а в клубах пара как дьяволы метались слесаря.
— Давай, ребятки, взяли, ну-у! — Вопил один из них, пытаясь объединить рывки товарищей.
Безвозвратно сгорело метров семьдесят ленты. Когда транспортёр пробуксовал, надорвался от непомерной тяжести взваленного на ленту раскалённого возврата, полотно от перегрева вспыхнуло и, прогорев, разорвалось. Хлысты полотна скатились по роликам в разные стороны от места разрыва. Нужно обрезать негодные лохмотья на краях хлыстов, прикрепить к одному из них недостающий кусок новой ленты, стянуть воедино оба конца и надёжно соединить в бесконечно вращающееся кольцо.