Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В тот приезд Лазаря я успел показать гостю два старинных замка, костёлы, церковный собор, полуразрушенную синагогу в квартале былого еврейского гетто. Сводил его и на те места, где когда-то стояла еще одна церковь, взорванная[308] коммунистами, разрушенные во время войны ратуша и гостиница: хотелось, чтобы Лазарь представил, как всё это когда-то выглядело. И чтобы представил квартал лионских домиков, построенных когда-то для поселившихся в Гродно лионских ткачей и в свое время снесенный.

Съездили мы тогда и в литовские Друскеники, которые много лет были отдохновением для гродненцев, как Версаль для парижан. Вся атмосфера этого курортного городка, особенно его старинные парки, пропахшие душистым ароматом кофе, кафетерии и пленительный своей скромностью музейчик Чюрлениса развеивали грусть и умиротворяли. (Коньяк в кафе еще был тот, который пахнул клопами, — отличный армянский коньяк.)

Неман в Друскениках показался не очень красивым, и я предложил Лазарю поближе познакомиться с Неманом по возращении в Гродно, где он лучше. Лазарь был неравнодушен к водной стихии, когда-то учился на моряка, воевал в пехоте, а на хлеб зарабатывал литературой. Такая же пестрая, крученая судьба, что и у меня. Но, очевидно, такой она была у всего нашего расстрелянного войной поколения.

Утром поплыли от гродненских мостов вниз по течению — к Пышкам, мимо Меловых гор, Лососянки и дальше до устья Черной Ганьчи. У меня тогда был небольшой моторный катерок марки «Прогресс», на котором я объездил все окрестности вверх и вниз по реке. И теперь с гордостью старожила показывал гостю то, что много раз видел, и восхищался, как и он. Тарахтел на малых оборотах моторчик, мимо проплывали сосновые боры и пойменные луга, песчаные косы и заросшие камышом старицы. Удивленно смотрели на нас с берега неподвижные цапли, а за бортом всплескивали тяжелые рыбины. Вокруг не было ни души. Мы выбрали удобный травянистый бережок, причалили и стали жарить шашлык. Пока над плесом расплывался вкусный дымок, говорили о нашей поганой жизни, одинаковой что в Москве, что в Гродно, за которую когда-то проливали кровь. Но мы хоть выжили, а наши товарищи (97 из сотни) давно лежат в братских могилах, разбросанных от Сталинграда до Эльбы. Погибли, так и не узнав, когда окончилась война — и это им особенно обидно.[309] Может, думают, что мы всё еще воюем? Как тот партизан из анекдота, который вышел из леса и спрашивает у деревенского хлопчика: «Где немцы?» Мальчик говорит: «Какие немцы? Война давно кончилась». Партизан в сердцах выругался: «А я всё поезда под откос пускаю!» Вот так же и мы. Война давно кончилась, а мы всё не можем отвязаться от нее — всё пишем о ней и пишем. Может, это для кого-то нужно? «Да, нужно, — говорит Лазарь. — Пока не прошла боль, надо писать». «Да уж сколько лет нет покоя от этой боли!» — восклицаю. «И не будет, — говорит мой друг. — Это наша пожизненная боль». «Мои знания пессимистичны, но моя воля и надежда оптимистичны», — подумалось мне словами Альберта Швейцера.

Поздно вечером по тихой воде возвращались в город. Неман готовился к ночному отдыху, на обоих берегах и вблизи и далече зажигались огни. Это было мое последнее путешествие по Неману, неожиданное прощание с этой милой рекой, с ее скромной красотой, с самой лучшей рекой из всех известных мне рек Европы и Азии.

Еще когда я жил в Гродно, меня поманили театром. Приехал как-то Андрей Макаёнок, который был депутатом Верховного Совета от Гродненского избирательного округа, захотел с нами встретиться. Мы с Карпюком и Данутой водили его в ресторан, заходили к нему в гостиницу. Он у меня и спросил: «Слушай, почему бы тебе не написать пьесу? У тебя такой драматический материал. Напиши. Если что, я помогу…» Потом меня о том же просили купаловцы, режиссер Раевский, и я невольно поддался искушению, стал примериваться к пьесе. Конечно же, это должна была быть драма на тему минувшей войны. Но я всё же не драматург и даже не любитель театра, что, очевидно, и повлияло на работу над пьесой. Когда меня уговорили прочитать свое произведение коллективу Купаловского театра, стало ясно, что шедевра не получилось. Но тут через того же Макаёнка поступило предложение из Москвы, из МХАТА: мхатовцы хотели познакомиться с моей пьесой.[310] Познакомившись, заведующий литературной частью театра сообщил, что пьесу необходимо немножко дотянуть, после чего МХАТ может ее поставить. Я взялся дотягивать.

Дотягивание длилось чуть ли не целое лето, я извел килограммы бумаги, которую тогда нужно было «доставать», но мхатовцы обнадеживали — еще немножко!.. Нашли уже и режиссера, молодого и талантливого Володю Салюка. Нашлась и актриса на одну из ролей — жена Салюка, тоже молодая и талантливая. Они приезжали в Гродно, чтобы поработать с автором и помочь ему дотянуть пьесу, которая получила название «Последний шанс». Наконец, всё вроде бы было сделано и меня пригласили во МХАТ на репетицию.

И репетиция, и оформление будущего спектакля мне в целом не понравились; мало радости, судя по всему, доставили они и главному режиссеру Олегу Ефремову. Когда я увидел, как «обыгрываются» образы подпольщиков, которые вылезают на сцену и впрямь из-под пола, понял, что из подобных формалистических метафор реалистический спектакль не получится. Так оно потом и вышло.

На обсуждении, в котором участвовали сплошь заслуженные и маститые маэстро, высказывались по мелочам, а секретарь партбюро театра, знаменитая Ангелина Степанова, заботилась, конечно же, о политическом звучании пьесы, чтобы, не дай Бог, не было перекоса, отхода от партийности и народности. Премьера мне плохо запомнилась, разве что банкетом, на котором приглашенный мною Виктор Астафьев сдержанно сказал: «Столько человеческого горя, а название блатняцкое. Не стыкуется!» Очевидно, он мог бы сказать и резче, но из уважения к автору смолчал.

Вечером я шел в гостиницу с Александром Вампиловым. Этот сибирский драматург в ту пору только всходил на московскую сцену. Лучшая его пьеса — «Утиная охота», которая сделала его знаменитым, но, к сожалению, посмертно, — он трагически погиб, утонул в Байкале. А тогда он был полон планов и замыслов. Запомнились его слова о том, что режиссерам нравятся «темные» пьесы, которые дают возможность как угодно трактовать и ставить. Если в пьесе всё[311] ясно и реально, это им неинтересно, потому что поверяется критериями реальной жизни. А они не хотят критериев. Это были золотые слова. Мы говорили также о современных актерах и, помню, я пожаловался, что даже самые талантливые современные актеры не в состоянии понять психологию людей военного времени, поэтому не могут избежать фальши. Он с горечью заметил, что они не чувствуют и времени, в которое живут. Особенно столичные актеры. Поэтому им легче играть классику.

После премьеры меня сдержанно поздравляли, поздравляли режиссера-постановщика и главного режиссера, а я решал для себя, что с театром больше связываться не буду. Мне вообще не нравилось это искусство с его чрезмерной условностью (или наоборот — натуралистичностью), неестественно громкими голосами актрис, постановочными вывертами. Я думал, что если пьеса стоящая, то лучше прочесть ее в одиночестве и представить себе ее сцены. А театр для тех, кто лишен собственного воображения. Вспоминались вычитанные когда-то у Бунина слова о театре с его неестественностью и фальшью, от которых его «коробило». Но мне говорили: надо еще учитывать непосредственное влияние на зрителя личностей актеров и актрис, их человеческое обаяние. Ну, если говорить об обаянии актрис, тогда другое дело. Но тогда лучше — балет. Недаром начальство из всех искусств предпочитает искусство балета.

За рюмкой мы недолго, но, по-моему, искренне побеседовали с Олегом Ефремовым, который жаловался на свою театральную судьбу. Театр, как, впрочем, и всё советское искусство, придавлен политическим гнетом, режиссер находится в постоянной идеологической зависимости и может проявить себя лишь в области формы. Всё остальное — не в его компетенции. Иногда появляется огромное желание на всё махнуть рукой и… А что за этим «и»? К сожалению, пустота… Я слушал его и думал: и это в Москве, в столице! А как же нам в провинции, в Беларуси с ее мнимым национализмом, которого все боятся? И если у нас еще не полный тупик, то лишь благодаря нашей национальной элите, прежде[312] всего — горсточке белорусских писателей. В полностью русифицированной, коммунизированной стране они еще не утратили смелости писать на родном языке и держаться за какие-то остатки древней культуры.

73
{"b":"551437","o":1}