В ту ночь всё разъяснилось. Троглодиты оказались бессмертными, мутный поток — той самой рекой, которую искал всадник. А знаменитый город бессмертные разрушили девять веков назад и воздвигли из его обломков бессмысленное сооружение: «не город, а пародия, нечто перевёрнутое с ног на голову, и одновременно храм неразумным богам, которые правят миром, но о которых мы знаем только одно: они не похожи на людей». Это было последним физическим деянием бессмертных. Они пришли к выводу, что всякое действие напрасно, и решили жить только мыслью, ограничиться чистым созерцанием. Они построили город и забыли о нём, уйдя жить в пещеры.
Гомер рассказывает трибуну историю о своей старости, о путешествии, которое он предпринял, как Улисс, чтобы достичь невиданных земель, где люди не знают моря и не едят соль. Он прожил столетие в городе бессмертных, а когда город разрушили, именно он дал совет построить другой: подобно тому, как сначала он воспел Троянскую войну, а потом войну мышей и лягушек. Или «подобно богу, который сотворил сперва Вселенную, а потом Хаос».
Трибун осознаёт, что вода из потока сделала его тоже бессмертным, и с грустью размышляет, что в бессмертии нет ничего особенного: кроме человека, все живые существа бессмертны, потому что они не знают о смерти. Божественно, ужасно, непостижимо чувствовать себя бессмертным. Самая мимолётная мысль может быть началом или венцом невидимого замысла или рисунка; злодеяние может обернуться добром в будущем или проистекать из доброго поступка, совершённого в прошлом. В бесконечном времени любое действие — справедливо, и в то же время безразлично и бессмысленно, а значит, нет и добродетелей, ни нравственных, ни интеллектуальных. Гомер сочинил «Одиссею», но в бескрайних просторах времени, где бесчисленны и безграничны комбинации обстоятельств, не может быть, чтобы ещё хоть однажды не сочинили её. Для бессмертных — ничто не случается однажды, ничто не уникально, всё повторяется снова и снова. Трибун и Гомер расстались у ворот Танжера; они даже не попрощались.
Трибун вспоминает некоторые из своих последующих приключений: как он сражался на Стэмфордском мосту в 1066 году, правда, он не помнит, на чьей стороне; как однажды в Булаке он записал историю путешествий Синбада; как играл в шахматы в тюрьме Самарканда и изучал астрологию в Биканере и Богемии. В 1714 году, в Абердине, он выписал «Илиаду» Поупа, которую читал с наслаждением; в 1729 году он обсуждал поэму с неким профессором риторики по имени Джамбаттиста. Четвёртого октября 1921 года корабль, который вёз его в Бомбей, остановился на эритрейском побережье; он сошёл в порту и неподалёку от города увидел чистый ручей. Он попил из этого ручья и, когда выбирался на берег, поцарапал веткой ладонь. Он увидел каплю крови, почувствовал боль — и понял, что снова стал смертным. В ту ночь он спал до самого рассвета.
У этой истории двойной финал. В постскриптуме говорится о комментарии к опубликованной рукописи, написанном неким доктором Кордоверо в 1950 году, утверждающим, что данный текст весь состоит из заимствований ранних авторов, а в действительности сочинён антикваром Йозефом Картафилом. В завершение самой истории трибун объясняет, что его рассказ кажется нереальным оттого, что в нём перемешаны события, происходившие на самом деле с двумя разными людьми. Римский трибун не стал бы называть, как об этом говорится в повествовании, фиванскую реку Египтом. Так её называл лишь Гомер: в «Одиссее» он неизменно именует Нил Египтом. Слова, произнесённые трибуном, когда он испил воды из источника бессмертия — это строки из второй песни «Илиады». Упоминания о записи приключений Синбада и прочтении «Илиады» Поупа — трогательные детали, но только если они описаны не римским трибуном. По-настоящему необыкновенно они звучали бы только из уст Гомера; как странно и волнующе это могло бы быть — осознать, что он переписывал историю другого Улисса, что он читал на варварском языке собственную «Илиаду»! Когда близится конец, говорит рассказчик, в сознании не остаётся образов, только слова, и неудивительно, что время путает слова одних людей со словами, принадлежащими другим. Рукопись заканчивается признанием: «Я был Гомером; скоро стану Никем, как Улисс; скоро стану всеми людьми — умру».
Гомер — это тайнопись. Раз невозможно установить, кем он был на самом деле, и в его книгах мы не находим ясного ответа о том, как они были сложены, его фигура, как «Илиада» и «Одиссея», истинна в бессчётных множествах прочтений. Гомера можно идентифицировать со всей культурой античности, в нашем самом широком понимании, и это будет, в сущности, порочным кругом, когда определение замыкается на самом себе; или с поэзией, или со всем человечеством. Гомер может предстать нам как рассказчик о древних веках нашей истории, от которых остались только несколько прекрасных артефактов, чей подлинный смысл мы не можем понять. Невозможно догадаться, как Гомер и его современники понимали, ощущали, переживали идею бессмертия, представление о том, что каждый человек исполняет своей жизнью один из эпизодов бесконечной легенды, повторяющейся в бесконечном множестве вариаций, уже созданной кем-то другим — но вечно новой, вечно юной.
Созданная нами историческая наука побуждает нас полагать, что наше понимание мира становится более глубоким, что мы ближе к истине, что наша душа и воображение становятся более совершенными, так же как развиваются и усложняются технологии. Мы склонны думать, что мы лучше, чем наши далёкие предки, — эти дикари бронзового века, которые, хоть и создавали прекрасные кубки и браслеты, и пели прекрасные песни, всё же затевали беспощадные кровавые войны, держали рабов и насиловали женщин, ели без вилок и выдумывали богов, разящих молниями. Нам сложно представить, что в те далёкие и тёмные времена мы уже знали слова, именующие наши самые спутанные и сложные переживания, наши самые глубоко скрытые и самые сильные страсти. Тот, кого мы знаем под именем Гомер, обитает где-то в неразличимой, сумеречной дали, как руины здания, бывший облик и предназначение которого остаются для нас загадкой. И возможно, что здесь и сейчас, в его книгах мы можем отыскать ключи к разгадке.
Гектор, пытаясь объяснить Андромахе, почему он должен сражаться, признаёт, как бы то ни было:
Твёрдо я ведаю сам, убеждаясь и мыслью и сердцем,
Будет некогда день, и погибнет священная Троя,
С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама…
[437] Эти слова будто невольно вторят речи Ахиллеса, произнесённой ранее по ту сторону троянских стен:
Одну судьбу разделят оба — тот, кто отступает
И тот, кто рвётся в бой. Одна и та же почесть ожидает
И храбреца и труса: обоим кануть в Смерть,
Тому, кто от сражения бежит, равно тому, кто бьётся до последней крови
[438].
Смерть и произвол деяний судьбы — то общее, что объединяет всех нас, всё человечество, везде и во все времена. Но и не только это: удивительным образом многие детали и «мелочи жизни», описанные у Гомера, могут показаться нам, смотрящим с расстояния больше двух с половиной тысячелетий, до боли знакомыми, интимными, почти родными. Афина, зная, что Улисс перенёс бессчётные страдания за десять долгих лет, бессердечно говорит его сыну, что «Богу легко защитить нас и издали, если захочет»[439]. Ахиллес, прирождённый воин, проклинает войну после смерти Патрокла[440]. Чудовищные циклопы доят коз и овец и нежно укладывают каждую новорождённую овечку под матку[441]. Пёс Аргос умирает от радости при виде своего возвратившегося хозяина[442]. Улисс и Пенелопа отправляются в постель и рассказывают до утра свои истории — муж и жена, не могущие уснуть, пока не наговорятся[443]. Андромаха, провожая Гектора в бой, оглядывается вслед мужу снова и снова[444]. Приам и Ахиллес, деля трапезу, восхищаются друг другом — один красотой и доблестью юноши, другой — благородством и мудростью старца[445]. Как удивительно то, что на языке, о звучании которого мы не знаем в точности, поэты, чьи лица и характеры мы не можем себе представить, жившие в обществе, о традициях и верованиях которого мы знаем не так уж много, рассказали нам так много о нашей жизни в настоящем, подметив каждую тайную радость и тайный грех.