— И то, Иван, — миролюбиво сказал староста. — Ни к чему девку губить. Может, и не было греха, а парни от зависти, да по злобе созоровали.
Иван поднял на Демьяна мутные глаза.
Сказал твёрдо, как отрубил:
— Был у неё грех. Сама созналась…
Демьян очумело уставился на Ивана. Наконец, сообразив что-то, тихо ахнул:
— С барином?
Иван криво усмехнулся, запахивая армяк. Сказал загадочно, пословицей:
— Сказал бы словечко, — да волк недалечко…
* * *
Григорий Тимофеевич поскакал не прямо в имение, наезженной дорогой, а свернул в лес, поехал по тропинке, чтобы успокоиться.
Постукивали копыта. На ветвях, нахохлившись, дремали вороны.
Григорий Тимофеевич ничего не замечал, погружённый в свои думы.
Да, Феклуша сильно изменилась в последнее время. Кажется, и подарки её не радовали. И на улице она появлялась редко, а на девичьи вечера и вовсе ходить перестала. Пётр Ефимыч это тоже заметил, и сказал как-то, что одной красавицей на Руси стало меньше.
— Глаз-то у неё окривел, — простодушно сказал он. — Вот и терзается девка, показаться боится.
Григорий Тимофеевич внутренне был с ним согласен. Но какое-то сомнение точило его душу. Не только в этом было дело, нет, не только. Вот и ворота эти…
Отродясь в их деревне такого не было, чтоб ворота молодой девки дёгтем мазали. Ведь были в деревне молодые и красивые, и грешили, как у людей водится, и даже ребёночка однажды в господский дом подбросили. Григорий Тимофеевич ребёнка тогда самолично отвёз в Вёдрово, нашёл там кормилицу, заплатил. Да и теперь, время от времени, посылал в Вёдрово деньги: парнишка рос при бывшей кормилице, которую почитал матерью, был смышлёным, любопытным. В Вёдрове была двухклассная школа, и Григорий Тимофеевич решил, что парнишке обязательно нужно учиться.
Одно время он подумывал было завести школу и у себя в имении. Но то руки не доходили, то с деньгами становилось туговато: после каждой зимы, проведённой в Москве, приходилось влезать в долги. В Москве была квартира, а Аглаша страсть как любила устраивать балы и вечеринки.
Пётр Ефимыч время от времени собирал детишек школьного возраста, учил азбуке, счёту. Григорий Тимофеевич корил: надо регулярнее заниматься. Хотя бы три раза в неделю. Но Петьке частенько бывало недосуг. То хозяйственные дела, в которых он, впрочем, старался не перетруждаться, то охота, то поездки в Вёдрово, к сердечной своей зазнобе…
Григорий Тимофеевич вздохнул и поднял голову.
И словно что-то бросилось ему в лицо, в глазах помутилось.
А ведь изменила ему Феклуша! Изменила! Согрешила, — а иначе кто бы осмелился её на такой позор выставлять?
Он внезапно застонал, сжав зубы. Хлестнул лошадь, и помчался вперёд, без дороги, куда глаза глядят. Лицо горело от ветра и ещё от чего-то, что клокотало в груди. Сердце болело — по-настоящему болело, прямо заходилось. И встречный ветер не давал перевести дух.
Уехать. Бросить всё к чёрту. Скоро начальство понаедет, Манифест читать будет. Всё, конец прежней жизни приходит. Мужики и раньше перед ним шапок не ломали (сам распустил, долиберальничался), а теперь вон и кулаками уже грозят. А дальше что? Имение спалят? Судиться начнут? В лесу хозяйничать?..
А тут ещё и Феклуша…
Что-то сильно, наотмашь ударило его в горло и грудь. Григорий Тимофеевич не удержался, вылетел из седла. Заржала лошадь.
Видно, на сук напоролся, не заметил.
Григорий Тимофеевич лежал в жёсткой сухой заледеневшей траве и смотрел вверх. И думал о себе, как о постороннем.
Кровь. Откуда кровь? А, всё тот же сук. И подняться нельзя — больно. Лошадь где-то рядом: топчется, ржёт.
Умереть бы вот так, в лесу, под седым осенним небом. И заметут его тело жухлые звенящие листья, и зальют дожди… А после закроют снега.
Пётр, Аглаша, староста соберут народ, начнут искать. Найдут. Старик Иосафат кучу листьев, припорошенных снегом, первым заметит…
А кто-то и злословить будет: барин-де из-за измены простой крестьянской девки ума решился, кинулся в чащу, да и убился насмерть.
Насмерть…
Он тут же вспомнил — но опять же равнодушно, будто лично его это совсем не касалось: во дворе у Феклуши грязная синеватая свинья тёрлась об угол избы. К несчастью, значит. И вот оно, — несчастье. С Феклушей. И?.. Нет, или. Да, или с ним.
* * *
Кто-то трогал его лицо, проводил по нему, будто мягкой пуховкой. Григорий Тимофеевич не хотел открывать глаз. Но пуховка щекотала, заставляла очнуться.
Он приоткрыл глаза.
Смеркалось.
Падали сверху крупные редкие снежинки. И последние почерневшие листья. И было в воздухе над ним что-то ещё: сквозь мельтешение снежинок и листьев появлялись и исчезали тени. То приближались, то отдалялись. Отдаленно они были похожи на собак или волков.
Сожрать, что ли, хотят? Свежую кровь почуяли?
И действительно, он почувствовал на горле, на груди горячие прикосновения. Кто-то лизал его раны. Или… Нет, не лизал — зализывал.
Григорий Тимофеевич застонал, почти пришёл в себя. Тени кружили вокруг, поднимались в темнеющее небо и исчезали. На их место опускались новые — и снова лизали горячими шершавыми языками.
Нет, это не волки. Это духи священных собак, арлезы. Арлезы, которые спускаются с небес, чтобы воскресить смертельно раненых в бою…
Григорий Тимофеевич снова прикрыл глаза и забылся, провалился во тьму — в подполье. И судорожно стал искать руками по углам, и шёпотом звать: "Феклуша! Феклуша, родная, ты где?". Кругом были скользкие стены, и было очень, очень зябко.
— Да здесь я, здесь! — ответил вдруг кто-то, смеясь.
Ласковые нежные руки прижались к холодным щекам Григория Тимофеевича. Растрепали усы и бороду.
— Поцелуй же меня, поцелуй! — простонал Григорий Тимофеевич.
— Сейчас, сейчас, подожди…
И он почувствовал нежный, невероятно нежный поцелуй. Холодный и горячий одновременно, жадный и неторопливый, солёный и сладкий. Григорий Тимофеевич вздрогнул и выгнулся от наслаждения, ища губами: ещё, ещё!
Но что-то закрыло ему рот, и голос, совсем не похожий на голос Феклуши, произнёс строго:
— Пока хватит, Гришенька, дел ещё много. Приготовься: сейчас ты войдёшь в рай.
Он мучительно попытался открыть глаза, и одновременно — вспомнить, чей же этот до боли знакомый голос?
И внезапно вспомнил. Это был голос Аглаши.
В ту же секунду ему удалось открыть глаза, уже припорошённые снегом. Он открывал их всё шире, и начинал видеть: из тёмного леса, из чащи, из летящего прямо ему в лицо снега на него надвигалось нечто грозное, непонятное.
— Аглаша? — вскрикнул он холодеющими губами.
— Называй меня так, если хочешь. Я слышала миллионы имён, которые люди выговаривали в свой последний час. Эти имена — последние слова, сказанные ими. Людям дороги имена, я знаю. Но только некому их бывает услышать. Разве что — тишине…
Григорий Тимофеевич замер с расширенными глазами и открытым ртом. Из тьмы на него наплывало огромное, непонятное, постепенно заполнявшее всё пространство вокруг, — не только лес, но и само небо, и даже тот клочок земли, на котором он лежал.
Это была невообразимо огромная, чудовищная, распахнутая зловонная волчья пасть.
И в самый последний миг, уже мёртвый, он вспомнил: тёмные люди в старину верили, что таковы и есть ворота Ада.
* * *
Его нашли на следующее утро. Холодное, прямое, затвердевшее камнем тело лежало под старым вязом. Тело было слегка занесено жухлой листвой и припорошено снегом. Снег набился в зияющий рот. Снег залепил впадины расширенных от неведомого ужаса глаз.
* * *
И в то же самое утро Феклуша уехала из деревни. До Волжского её согласился подвести Фрол, отправлявшийся на зимние заработки — валить лес.