Литмир - Электронная Библиотека

Хотя охота была любимым сюжетом, бывало, старик пел предания. Случалось это во время больших праздников, когда собранному за год дикому рису из мешков был только один путь – в котёл, а оттуда в желудки, а вяленая конина застревала между зубами. Кто-то говорил:

– Время песни, старик. Мне так кажется!

Голос отзывался дружным гомоном.

– Расскажи нам про луну, что отправилась в странствия по южным степям за своим сыном.

– Расскажи нам про погоню за серебряным жеребцом, который покрыл в безымянном аиле всё стадо кобылиц.

– Расскажи нам про то, как ты ходил на медведя с собаками.

Увай посмеивался, хлопая себя по плотным бокам, и говорил:

– Не время сейчас для сказаний про охоту. Разве не видите, что сегодня за день! Сегодня наш аил – как семейство грибов, что вечно тянутся к небу, и сегодня небо увидело шляпки наших шатров, и захотело сорвать их в свою небесную корзину. Во славу Тенгри я расскажу про серебряного жеребца: это очень достойная история. Жеребцом у нас будет Кочу. Кочу, будешь для меня жеребцом?..

– Только тем, который покроет всех кобылиц, – скрипуче говорил, ковыряя в зубах Кочу, и Керме вздрагивала, заслышав этот голос прямо рядом с собой.

Бывало, дед Увай рассказывал про юношу, который ушёл до самой высокой горы, горы с белым хвостом, чтобы расспросить Тенгри о несправедливости мира, о том, почему всё происходит так, как происходит. Его сопровождали верный друг и жеребец из дыма и копоти, в чьём животе вечно тлеют угли, его сопровождали лисы и степные антилопы. Эта история была самой длинной в репертуаре деда-рассказчика, и пока он её рассказывал, многие успевали заснуть прямо возле печи, другие – разойтись по юртам. Но только не Керме.

Бог высоко на небе, считал юноша, и землю от него скрывают тучи да туманы. Он видит только малую часть того, что происходит внизу, в так мало обласканной его лучами степи. Юный и не слушающий стариков, он говорит: «Заверну я солнце-Тенгри в плащ и принесу его вниз, чтобы посмотрел он на степь изблизи. На то, как режут друг друга кочевья и как воют оставшиеся без сыновей матери».

Увай пел, периодически прерываясь, чтобы всхрапнуть пять-десять минут, а лёгкие Керме наполнялись горным воздухом, ноги болели и ныли от длинных переходов по краю уступов, с камня на камень и с корня на корень. Руки вдруг превращались в крылья, и там, в паутине истории мудрый шаман даровал такие же юноше, чтобы он мог забраться на самую высокую скалу, куда спускался взглянуть на свою степь сам Тенгри; и она, забываясь, хлопала ими по бёдрам, вызывая вялый смех тех, кто ещё не заснул…

Под конец дед Увай говорил что-то такое, что вызывало сдержанное одобрительное ворчание и непременно выдёргивало Керме из ночной сладкой дрёмы. Он говорил с неприкрытой грустью:

– Эта сказка самая длинная и самая унылая, но ею единственной я горжусь. Потому что сочинил её сам, от первого слова до звучания последней струны.

Непременно кто-то говорил:

– Она слишком длинная, дед Увай. Там много лишнего. Её нужно укоротить.

– Это сделают мои внуки и правнуки. Те, кто будет петь её после меня. Те, кто сейчас пытается дёргать струны на моём морин-хууре, хотя ручки их едва ли не тоньше этих струн, и петь на каком-то своём, детском языке. Я же рассказываю так, как впервые спел её, вернувшись из одного долгого путешествия обратно в аил…

Овцы – самые стадные животные. Одна капля тумана уже не будет облаком, она растворится в воздухе, будто бы её не было, и они словно облака, не могут порознь. Стадо иногда напоминает человеческое лицо, оттого, как верно всё, и как всё на своих местах. Овцы, словно волосы, увязаны в плотную косу, и если одна её крупица вдруг сделает шаг вперёд, то это совсем не значит, что она сделала этот шаг просто потому, что ей вздумалось. Это значит, что лицевые мышцы напряглись, чтобы согнать со щеки слепня, а стадо выдвинуло вперёд малую свою часть, чтобы добраться до зарослей сладкой красной смородины.

Керме была большим знатоком во всём, что касается овец. Когда, пригретая с обоих сторон боками животных, она погружалась в дрёму, то через ноздри проникало странное чувство. Будто она становится чем-то огромным, покрывающим собой землю сразу на десяток шагов в обе стороны. Слух необыкновенно заостряется, и даже шорох крыльев ночной птицы, пробующей воздух неспешным полётом, не остаётся незамеченным. Иногда Керме казалось, что она может пошевелить хвостом, и это было довольно забавно.

А самое главное, в слепом мире намечались просветы. Девочка угадывала наступление рассвета не по волнам тепла, прокатывающимся по степи, а по вспышкам красноватого света и неясным, вытянутым и бесконечно перекрещивающимся теням. Керме ни разу не удавалось потерпеть, пока свет не перестанет прыгать в голове, а станет чем-то твёрдым и основательным. Сознание всегда пробуждалась раньше, полное радости и неясных счастливых воплей, принюхивалось и долго осознавало, что оно снова в темноте.

Когда она становилась мохнатым комком тепла, ей хотелось только одного – быть вместе и быть частью чего-то большого. Она с удовольствием находилась бы в этом состоянии вечность, но голова качается на тонкой шее, и в ней очень сложно сложить из спокойных размышлений о нотках вкуса травы, о звуках и запахах что-то целое.

Постепенно Керме начала узнавать некоторых овец. В стаде их было всего два или три десятка, и девочке они поначалу представлялись чем-то вроде большого шерстяного покрывала. Только живого. Она думала иногда: как там чувствуют себя её незрячие глазки? О чём они думают? Плачут ли, тихо укрывшись покрывалом век, как две брошенные сестрички? И потом понимала: чувствуют они себя так же, как она в окружении стада. Им тепло и хорошо, как ей сейчас…

Ещё позже она начала узнавать каждый лоскут в этом полотне и даже давать им имена – про себя. Вот тонконогий, как жеребец, и вечно дрожащий – Кузнечик, этот тучный и с обвислыми по краям рта губами – Тыква. Есть ещё Соловей, прозванный так за высокий и очень мелодичный голосок.

Любимчиком стал для неё Растяпа, грустный барашек с большими влажными ноздрями и бугорками вместо рогов. Девочка сразу почувствовала, что на него можно положиться. Что у него есть то, что взрослые называют характером. Он сносил все ласки Керме, уперев в землю ноги и сделавшись полностью неподвижным. Казалось, перевернёшь землю, как глиняную тарелку, а Растяпа будет стоять даже кверху ногами.

Керме хорошо изучила его повадки.

Растяпа любил крошечные тюльпаны, которые росли на всхолмиях, поближе к солнцу. Керме находила их по вдумчивому жужжанию шмелей и осторожно, чтобы не повредить луковицу, срывала цветок. Несла ему, сопровождаемая гулом насекомых, через всё стадо, прикрывая цветок ладошкой от назойливых губ. А потом сидела и слушала, как исчезает во рту Растяпы бутон, а вместе с ним зазевавшиеся шмели и пчёлы. Иногда после такого лакомства у него из уголка рта торчал стебелёк, который Керме любовно заправляла между губами.

Он любил чесать морду о колючий куст или о камень. Камней в степи было не так уж и много: в основном гольцы, облизанные бесконечными воздушными потоками и ланями, что собирали с этих камней нанесённую ветром соль. Поэтому морда барашка вновь и вновь оказывалась усыпана колючками репейника, которые Керме терпеливо выбирала, вполголоса поругивая Растяпу.

Он отвечал перестуком копыт или громко шлёпающими губами.

Но больше всего Растяпа любил смотреть на север, откуда год за годом прилетали холодные ветряные течения, а зимой хлестала снежная крупица. Куда бы не привели стадо и как бы его не поставили, он всё время поворачивался к северу. Когда Керме и других детей вместе со многими полезными вещами учили определять, с какой стороны на них смотрит отдохнувший Тенгри, а на какую он опускается, уже готовый укрыться расшитым звёздами одеялом, девочка быстро усвоила всю эту науку при помощи влажного носа своего приятеля. Там, где ухо у Растяпы слегка надорвано, был восток, и, если утром в ясную погоду Керме поворачивалась туда, то чувствовала слепыми глазами жар и сознание странно светлело. Как будто действительно, вот-вот распахнутся глаза и она увидит…увидит… весь мир разом, и никак иначе.

9
{"b":"550656","o":1}