Потом речь держали люди из комитета, который теперь называется президиумом совета; название можно ведь сменить. «Образец для всех нас, наш коллега, — создавалось впечатление, что Стефан осчастливил их. — Без него наша жизнь не стала бы тем, чем стала. Титан трудового фронта. Незаменимый. Моральный компас. Незаменимый человек в трудные минуты, всегда находил способ избежать конфликт. Маяк. Гарант согласия. Эпоха». Мы прощались с эпохой.
Раздался залп. Вспорхнули воробьи.
Говорил еще кто-то от профсоюзов, покороче, но тоже очень ярко. «Политический оппонент, — доносился до меня его дрожащий голос, — но союзник в борьбе за самоуправление. В комиссии всегда голосовал в соответствии с позицией, выработанной на общей платформе».
«На платформе» — хотят править, а говорить не научились.
Над гробом расстилалось демократическое будущее. Из двух зол предпочитаю тех, кто ворует венки. По крайней мере, не создают иллюзий.
Мы вернулись домой на том же черном лимузине. Шофер ждал на стоянке, и не в какой не траурной, как потом напишут, ливрее, а в обычном темном костюме. Он скучал, изучал некрологи в газете и сравнивал их с некрологами на стене. Люди умирают, ничего не успев сделать, молодые, а потом афишируют это. В Германии и Швеции эти служебные автомобили, которые здесь вызывают столько страстей, совершенно ни во что не ставят. Ржавеют, после аварии от них остается только куча лома — с министром внутри, — а на автовыставках занимают первые места по категории недостатков.
До вечера читаю соболезнования — у покойников нет врагов. Написали и те, кто его изводил, и те, кто прятал голову в песок, когда надо было выступить и дать отпор. И те, кого я сама давно зачислила в покойники, даже пришлось с лупой проверять штемпеля на телеграммах — не с того ли света случаем.
На следующий день я принялась освобождать шкаф. Еще раз простирала последние рубашки со ставшим знакомым за эти годы запахом пота и табака. Выгладила их, пришила недостающие пуговицы. Стефан прибавлял в весе, и в последнее время поотрывались нижние пуговицы. Достала ботинки, протерла их тряпочкой. Сняла галстуки, висевшие на веревке, растянутой по внутренней стороне гардеробной дверцы. Разложила их на столе — его слабость. Многие из них мы выбирали вместе, особенно когда работали за границей, в Риме, куда нас услали в шестидесятые, после обвинения в уклонизме. Тогда мы накупили столько одежды, будто хотели дать вещественные доказательства в руки хранителей чистоты доктрины. Помню шелковые, купленные в Венеции, на Калле дей Фаббри, узкие такие, потом они вышли из моды. Их сменили пошире, которые завязывали толстым узлом, двойным.
Когда мы вернулись, в семидесятые, нормы ослабли. Аппарат переодевался. Кооперативное ателье «Амбасадор» не успевало кроить новые пиджаки, приталенные, двубортные. Фетровые шляпы с широкими, как горизонт, полями пришли на смену непременным ранее охотничьим шляпкам (очень уж они нравились членам крестьянской партии), красуясь на головах твердоголовых.
Неужели так трудно было предвидеть, чем все это кончится? Бросили лозунг, призыв обогащаться. Сезам, откройся! Уродские маленькие фиаты — эти колорадские жуки, которых на сей раз занесли не американцы, — расползлись по всему краю. По утрам слышались хрипы — это после сырой ночи сопротивлялся стартер.
Трудно ли было предвидеть? Деньги возбуждают аппетит даже у людоедов, не умеющих считать. Отпущенных лимитов вскоре не стало хватать, и партия, как интендант, занялась дележкой имущества. А доллары? Кому пришло в голову продавать их по госцене, на карточки? Что выгадали мы при таком пересчете? Сначала очереди за загранпаспортами, растянувшиеся на километры, а потом анекдоты о говяжьей тушенке, съедаемой на задворках ресторанов, в которые, если повезет, принимали на работу посудомойками. Разве эти люди не имеют права чувствовать себя обманутыми, оставленными с носом? Их выслали без подготовки, обрекая на злую иронию судьбы и пропаганду. Рассказывал мне один, на всю жизнь запомнил: ноги гудят, потому как не было денег даже на трамвай, и приходилось выхаживать вдоль трасс городского транспорта точно линейный инспектор. А во рту вкус специй, потому что в доме, где ему на время каникул милостиво было разрешено преклонить голову, ничего, кроме риса и баночек со специями. И вдобавок циничные инструкции: мол, Европа за сто тридцать долларов. Дело доходило до того, что импортные продукты, полученные в рамках демпинговых поставок, вновь вывозили и продавали за полцены в розницу. Так Запад заработал на нас дважды.
И кто стремился к, как ее потом окрестили, открытости? Все те же самые. Те же, что раньше обвиняли нас в уклонизме.
Вот я в его кабинете. Стол, трубка — тоже хороший пример. Какое-то время на его курение смотрели спокойно. А потом: «Видите ли, в чем дело, возникают нежелательные ассоциации, перейдите лучше на сигареты». — Так они боролись за поддержание видимости, а остальное делала цензура. Нам нечего было скрывать, не в пример тем, кто бегал на Мысью, скрывая все, жизнь — собственную, любовниц, кузенов и фарцовщиков, которых брали на работу, обделывая свои делишки. Здесь вертелись громадные деньги, уголь, медь, тяжелая промышленность, оружие, внешнеторговые организации, которые сразу реорганизовывали, как только что-нибудь выходило наружу. Каждые пару лет выбирали козла отпущения, давая прокуратуре след аферы. Ее быстро заминали, и все шло дальше по накатанному сценарию, принося приличные, чтобы не сказать сказочные, прибыли.
Гласность? — это слово стало модным слишком поздно. Оппозиция обнажала фасады. Смех, а не оппозиция, если она каждую очередную показуху принимала за правду.
Стефан вернулся к сигаретам, оставив трубку для дома. Тоже боком ему вышло: без фильтра, одну за другой, с примесями. Производства той самой оставшейся после немцев фабрики, с которой начались забастовки. Помню первые требования, женщины требовали перенести ясли за стены производства, потому что у кого-то из детей обнаружили новообразования. Потом оказалось, что это было наследственным. А впрочем, во всем городе, а не только на фабрике, пахло табаком. Матери ругали своих детей-школьников за то, что те якобы курят, хотя на самом деле они всего лишь были пропитаны запахом табака. Стефан поехал и все уладил: поставили фильтры и кондиционеры, получили бесплатные лекарства и упрощенный порядок выхода на пенсию. Даже больше, чем ожидали. Теперь туда вернулись немцы, точно в свою вотчину, сразу уволили половину коллектива, дав единовременное пособие в размере трех месячных окладов. Ну и что же профсоюзы? Слабаками оказались профсоюзы.
Вскоре после этого случился первый инфаркт. Пока еще не такой обширный. Мы выехали в Констанчин, к сожалению, а не на южные моря. К нам приезжали лично, как только мы переставали отвечать на телефонные звонки. Преданные сотрудники. Уединялись с ним в комнате. До меня доносились приглушенные голоса: «Как быть со всем этим? Как сдержать?» Раньше надо было слушаться добрых советов, пока еще не разгулялась эпидемия. Тогда я еще не понимала, что на самом деле они уже смирились с ситуацией и только искали козла отпущения.
Стояла осень, и я ходила с Латой в сад. Ежи сворачивались клубочком. Рыжие белки сновали по стволам, обвивая их наподобие апельсиновой кожуры, но которую снимают по спирали, как яблоко чистят. Через дверь на террасу я видела его фигуру, выходящую из клубов дыма. Взволнованный, он размахивал руками, объяснял им на пальцах. Обеими руками он отталкивал от себя возможность — как же он ошибался — самую худшую. Он хватался за сердце, напрасно сообщая им о его наличии. А потом со всей силы лупил трубкой по столу, так, что из чубука пепел летел.
Они требовали от него всего того, что врачи запретили: работать выше человеческих сил, даже если у него лошадиное здоровье, требовали стрессов, срочной работы и ночных сверхурочных, вместо рекомендованного лечения — требовали заседаний, хладнокровия, на которое не действует даже нитроглицерин. Потом они возвращались в комитет и все делали наоборот, используя его имя и подпись, которой он (между прочим) не давал. Так было с арестом С. З. Когда Стефан предложил его на должность начальника отдела, ему тут же подбросили липовые материалы — всем известна эта кухня, — а за глаза болтали, что он, кроме всего прочего, еще и педофил. Педофил! Педофилом был Костюшко, а сегодняшняя детвора даже для этого не годится. Через несколько дней его протеже освободили от должности, но давление подскочило. Вернемся, однако, к городу, к выбросам.