Литмир - Электронная Библиотека

Существует еще вопрос читательской публики, которая в общем-то и должна меня здесь интересовать. Какой тираж укладывается в понятие экспериментального текста? В законе он определен как сто экземпляров. Я не стал бы особо привередничать в этом вопросе. Цифры — вещь относительная, даже единственный экземпляр может пройти через руки многих читателей, как объявления или псалмы, или остаться вообще неразрезанным — многостраничное свидетельство о смерти.

Читатель читателю рознь. Анри Бейль, больше известный как Стендаль, автор сценариев к известным сегодня сериалам, мечтал о сотне читателей, способных, как он полагал, его понять. Но сочинение «О любви» (тема, казалось бы, выигрышная) за десять лет после публикации было продано в количестве семнадцати экземпляров. Да, семнадцать. Поэтому я предложил бы здесь более гибкую формулировку — «для собственного пользования», — уже имеющую прецедент в законе о галлюциногенных средствах.

Как завершилось дело самопальных печатников? Я узнал об этом мимоходом из репортажа (его сняли с публикации в одном еженедельнике и разослали в форме циркуляра по ведомству), в котором, не замечая бревна в своем глазу, автор пенял на соломинку в чужом. На след типографии напали соседи, постоянно отравляемые химикалиями. Журналист с произвольной легкостью распространялся на тему их канцерогенных свойств, все равно никто не проверял. Аллегория слетала с его пера за аллегорией, все было шито белой дратвой, с перехлестом через край и с красноречием сапожника. Хуже всего — это когда журналист одержим миссией. А этот, кажется, в свое время не получил загранпаспорта и рассматривал свою статью как обжалование того решения. Авторы, мало того что признались в публикации, так еще и приписали себе ряд чужих произведений, часть которых возникла задолго до их рождения. Забавно, однако, тщеславие творцов. Как-то раз случилось мне присутствовать на полуприватном рауте, где великий поэт читал последнее из написанного им. После каждого стихотворения он обводил собравшихся взглядом и, как мальчишка, ждал аплодисментов.

Иногда меня подводит здоровье. Охватывает апатия, отчаяние, отвращение к печатному слову, своего рода аграфия, аллергия, хорошо известная каждому, кто хоть когда-нибудь занимался писаниной. Возвращаются старые фобии, квартальный отчет в состоянии убить отчитывающегося, который, не сомкнув очей до утра, ждет экзекуции как избавления. Вскоре он уже не в состоянии собственноручно поставить подпись, и кассирша в банке, заподозрив в нем афериста, вызывает милицию. Несколько часов проведет он в отделении под страхом составления протокола, прежде чем дело выяснится и в том месте, где он должен удостоверить возврат ему шнурков и ремня, он поставит четыре дрожащие черточки, как шрамы от раны, сначала резаной, а потом еще и рваной.

Получает письмо, которое не отваживается открыть, а вслед за ним телеграмму с сообщением: приезжаю, но сообщение не доходит до цели. Из оцепенения его вырвет звонок в прихожей, подключенный к домофону. «Не пришел на вокзал», — говорит А., задетая, ожидавшая по крайней мере заключения в объятия, как в скобки. Чай, заваренный по привычке, недаром красующееся на банке «Юннань» в старом Китае означало каторгу. «Я привезла тебе книгу», — говорит А. и лезет за ней в сумку, но несостоявшийся читатель уже сбегает, перепрыгивая по нескольку ступенек, выскакивает на улицу без названия и через несколько сотен метров останавливается, тяжело дыша, у овощного ларька. «Что желаете? — спрашивает продавщица. — Зеленый лук?» «Лук», — он видит зеленый пучок, стройный, как будто петрушка стала по стойке смирно. «Завернуть?» — продавщица отрывает кусок газеты, но от одного этого звука, не говоря уже о виде, клиент фыркнет и быстро удалится в северном направлении, оставив ее с банкнотой приличного номинала; никем не замеченный, он будет чувствовать себя в безопасности и стоять в парке под кленом до того момента, пока не заметит на коре надпись «Здесь был я» и сердце, пронзенное стрелой.

Он приходит в себя, когда уже темно. Встает, отряхивает одежду. Нет бумажника, паспорта и ключей, что он констатирует с явным облегчением, потому что сейчас он хотел бы быть никем. Идет через темный в это время город, там и сям освещенный только неоном, в котором наверняка не хватает букв, чего он, впрочем, не видит, щурясь так, чтобы отдельные буквы слились в полоску. Петляя, обходя стороной газетные киоски, магазины — книжные, писчебумажные и даже продовольственные, поскольку лучше дуть на воду, ибо выставленное в витрине несъедобно, если судить по надписи на упаковке, сообщающей о компонентах и консервантах, — он наконец добирается до дома.

Дверь открыта, табличка на двери приглашает зайти, а внутри все, в соответствии с развитием событий, уничтожено (он предпочел, чтобы уничтожили также и табличку). На холодильнике сообщение от А.: «уезжаю», т. е. нечто противоположное содержанию телеграммы, накаляканное на листке с такой злобой, что остались борозды. На момент он задумался, а не пойти ли за ней на вокзал. В комнате остается все еще много предметов, особенно книг, разбросанных в ходе поисков цитаты о Граале. В баре осталось игристое, открытое и недопитое, с частью пузырьков, все еще живых. Исчез проигрыватель, но остались трудные теперь для воспроизведения пластинки, в том числе трио Шуберта. По телевизору ничего нет, поэтому забрали работающий автономно от него видак. Неизвестно, что они нашли, — мелькает мысль, — но так или иначе больше жаль того, что они оставили.

По утрам его опять настигает час волка, когда развозят газеты и, пучась в венах, возвращается паника. На третий раз ему удается наконец дозвониться до вечно занятой клиники. Он что-то говорит, клацая зубами, будто азбукой морзе. Да, был ее пациентом, на какое-то время помогло.

Получает таблетки, размельченные в фарфоровой чашечке, как в ступке, так что не видно названия лекарства, инкрустированного на лицевой стороне, рядом с дозой, обозначенной в миллиграммах, слишком слабой, недостаточной. «Пройдет, от этого еще никто не умирал», — уверяет психиатр-оптимист. Ну и хорошо, а то кому охота сгинуть безымянному и быть похороненному в общей могиле.

По возвращении домой, в соответствии с рекомендациями, он купирует эмоции. Слушает музыку, исключительно инструментальную, не отвечает на телефонные звонки, почтальон, вовлеченный в спасательную акцию, размазывает на конвертах адрес и отсылает их отправителю с припиской «неразборчиво написан адрес». Это проходит, от этого не умирают, даже если бы на все наложилось воспаление чего-нибудь. Но что же такое, думает он, страх перед чистым листом по сравнению со страхом перед листом напечатанным?

Во время недель выздоровления я выхожу по следам моих кумиров на ловлю рыб, pisces, или бабочек, lepidopteras. Возвращаюсь к миру названий со стороны систематики, прибегая к ключу для обозначений. Здесь нет убийственной полисемии, липа — это tilia, а отвар из нее оказывает успокаивающее воздействие.

Бабочки требуют изматывающих переходов, если мы не хотим довольствоваться капустницей, ради которой не стоит даже сходить с балкона, а желаем поймать более редких представителей вида, вроде махаона. Пробираюсь лессовым оврагом, поросшим… а впрочем, флора здесь неважна. Меня соблазняют описывающие круги шмели и пчелы — терпенье, придет и их черед, а пока что займемся отрядом lepidoptera, летающими отнюдь не роем. Ухожу все дальше, иду все смелее. Меня колют падубы, вызывает раздражение похожая на табак рассыпанная пыльца. Наконец-то среди боярышника я увидел ее, прибавляю шаг, жду мгновение, пока поудобнее сядет, уверенным движением набрасываю сетку и тут же достаю хлороформ. Нежно усыпляю, чтобы не смахнуть пыльцу, на этот раз желанную. Проверяю половой диморфизм: все верно, самец. Помещаю его в коробочку, крылья, покрытые чешуйками, этими остатками волосков, вылезших еще у личинки, теперь навсегда раскрыты и способны только к скользящему полету по воздушному потоку.

Дома я прикалываю его к коллекции и наклеиваю вниз латинское название, которое с трудом каллиграфически вывел. Потом узнаю из учебника, что на нашей широте такие не водятся. Осечка снова выбивает меня из колеи.

7
{"b":"550528","o":1}