Высокий мужчина, он служил в армии, но когда говорил о ней, складывалось впечатление, что он служит в какой-то другой армии, вражеской. Может быть, он провоцировал нас. Все, дескать, было по-идиотски, перевернуто с ног на голову. Склеротическое командование в состоянии разложения. Офицерский корпус занят ремонтом квартир с использованием цемента, выделенного на армейские нужды. Лишенные кадров, призывные комиссии из последних сил держатся на поверхности. Пан …-ник, подполковник в отставке, тосковал по другим порядкам. Тосковал по временам войны, по союзникам. Родители Яна были заботливыми, домовитыми, я, о которой двадцать лет преступно никто не заботился, была их дочерью. Субботние обеды продолжались до понедельника. Я глотала, жевала, слушала рассказы о единственном Янике, ребенке капризном и болезненном. Теперь у него новая порция хворей. Золотилась желтуха, краснела краснуха, оспа рубцевалась на лице. «Мама, прекрати», — умолял выздоравливающий.
У отца был маленький автомобиль, совершенно не соответствовавший его росту. Отец выглядел в нем, как взрослый, переросший игрушку. В хорошую погоду он брал нас в поездку по окрестностям. Мы проезжали деревни, по которым когда-то прошла война. Фронт, мореновый, послеледниковый, тянулся от сарая через пески в направлении ручейка и пропадал где-то на линии можжевельников, среди валунов. Отец изучал карту боевых действий, корректировал, архивировал. И хотя его боевой путь пролег на Ближнем Востоке, здесь он искал подтверждение, что войну можно было вести иначе и иначе выиграть.
В течение года Анна была идеальной сиротой из святочного рассказа. При мне она ни разу не упомянула о своих родителях. Я пытался что-нибудь узнать от ее подруг, но они солидарно молчали, будто все были воспитаны в одном сиротском приюте. А когда я выводил ее на разговор, она начинала что-то крутить про бабку-еврейку, могилу которой сровняли с газоном. В конце, рассерженная, она начинала шипеть. Чтобы я знал: родила ее бабка, а родители погибли в полемике между внучатами.
Мы ходили на разрушенное еврейское кладбище, на могилы могил. К поросшим мхом памятникам, на которых коварно-католический мох исподтишка служил свою мессу.
Через год ее мать тяжело заболела, обнаружила это Анна, когда та уже просто таяла на глазах. Мы ездили в больницу, а потом в санаторий, привозили свежие фрукты или сваренные из них компоты. В конце жизни мать сделалась вегетарианкой, к радости больных-мясоедов, которым не хватало кровяных шариков и белка. Она не собиралась поправляться. Здоровье не интересовало ее, она давно махнула на него рукой. Впрочем, ее не беспокоили названные болезни, она пребывала в некоем промежуточном состоянии, а врачи, прикрываясь словами (общий то ли гастрит, то ли парез), прописывали главным образом витамины и санаторный режим.
Отец оставил нас, по неподтвержденным данным, когда мне еще не было трех лет. Помню только его руку, большую кисть, я разгибала его пальцы и кусала. Помню ее наркотический запах. Были разные версии, но сегодня я так думаю, что он бросил нас. А ни в какое не в путешествие отправился. Не осталось писем с экзотическими марками poste non restante. Так и не привез он мне в подарок замечательную куклу, которая закрывала бы глаза. И в тюрьму его не посадили, не привели приговор в исполнение, и, потрясенный помилованием, не заплакал палач.
Разное у меня было в голове, в девичьих фантазиях, что идем мы по парку за мороженым и мальчишки уступают мне дорогу, смываются, завидев громадную тень отца. Папа поднимает меня и сажает на закорки, чтобы я смогла увидеть то, что скрыто за забором. Держит велосипед за палку, прикрепленную где-то за мной, и бежит вдоль улицы, а я несусь во весь опор, ничего не боясь, все более выпрямляясь. У него борода. Он сбривает бороду. Его забирают в армию, он исчезает на две недели, а потом в одно прекрасное утро возвращается в форме и садится завтракать. Я играю пуговицами, из которых мог бы получиться хороший перстенек для куклы.
На каникулы мы едем на море. Большими руками он быстро строит из песка замки, опасно подтачиваемые водой, так что сидящая в северной башне, в темнице, принцесса подвергнется эрозии. Мы входим все глубже, я обхватываю ногами его бедра, гусиная кожа ноет, и я чувствую, как плещется вода между нашими телами. Он поддерживает меня рукой сначала крепко, потом все слабее и слабее, на мгновения я проваливаюсь, но снова выныриваю, уношусь на волне, достающей ему до плеч, знаю, что подо мной уже нет тверди, чувствую глубину под собой, он все идет где-то рядом, а я только перебираю ногами и плыву, сама плыву. «Смотрите, Анна плывет!» — кричат собравшиеся на берегу. Потом он втирает в меня халат, так втирает, что аж жжет.
Нас ждут конфликты периода созревания. Он отберет у меня помаду и не потерпит отлучек на ночь. Я буду вынуждена объясняться (вынуждена объясняться из-за отсутствия истории), куда иду, с кем и в котором часу возвращаюсь. Мне нельзя опаздывать даже на полчаса. Я не имею права не успеть на трамвай. Как-то раз я возвратилась, сильно припозднившись, и от меня пахло спиртным. «Где была?» — «У подруги». И тогда один-единственный раз отец ударил меня, наотмашь, по щеке. Я долго не могла заснуть, в голове шумит пиво, поцелуи пухнут на губах, щека горит от стыда.
Я отпускала вожжи детского воображения, и мой отец клонировался в нем. То он представал высоким мужчиной, которого испугался бы школьный сторож, преследовавший меня с той поры, как обнаружил, что это я пролезаю через дыру в сетке и хожу напрямик через газон. Другой раз он был большой партийной шишкой, и плевать нам было на социалистических плановиков, собиравшихся перестроить наш дом под квартиры для трудящихся. Когда я болела, он был врачом. Когда я грешила — ксендзом, а факт моего существования свидетельствовал о том, что он не смог не нарушить целибат, и Папа Римский предал его суровому отрешению. Был он и оппозиционером, когда правящая партия должна была проиграть выборы. И представителем власти, когда оппозиция больше ему не угрожала.
Я пытался раскрыть тайну ее отца. Он оставил Анне фамилию. Втихаря я съездил в архив. Не оказалось ничего — ни метрики, ни записи, ни акта. Из приходской книги кто-то вырвал целую страницу, ввергнув во мрак язычества ровесников из-под того же самого знака, Девы. В центральном управлении исправительных учреждений не было его ни в списке имеющихся осужденных, ни в реестре казненных. «Возможно, — сказала служащая, — приговор отменили». Но я все-таки нашел и этот реестр отмененных приговоров (действительно, все остается, ничто не пропадает) — да, была там фамилия, у которой стояла звездочка, умер за пять лет до рождения Анны. Принадлежал к тайной организации и никогда в этом не признался, а общественный строй сверг с того света.
Не дали результата и генеалогические разыскания, родовые. Древо сворачивалось, как змея под старость, вдобавок оплетенное плющом кузенов. Стоящий в пустом поле памятник природы. А рядом — трава-самосейка пускала первые ростки.
Иногда я представляю его себе, представляю, что он жив. Как он приходит к школе, после стольких лет отсутствия, уже безопасно чужой. Как его гонит сторож, держащий ухо востро на педофилов. А он стоит, спрятавшись за углом, чтобы видеть, как она возвращается домой. Анна выныривает из-за живой изгороди и в сопровождении двух подруг проходит мимо него, не останавливается, даже не замедляет шаг. На ней не ранец, а рюкзак с мигающим на нем отражателем красного цвета, ставшим для него не стоп-сигналом, а навигационным огнем.
Мой первый контакт с компетентными органами имел место на втором курсе. Я подала заявление о выдаче загранпаспорта в капстраны, к.с., в новую Капстранию. Паспорт я получила без проблем. Поехала, вернулась, надо было сдать паспорт, чтобы нигде не затерялся дома. Усатый мужчина в кожаном пиджаке, надетом поверх тенниски, подвинул ко мне стул. «Чаю? — неожиданно предложил он. В углу комнаты на стуле стоял слегка поотбитый керамический электрочайник. — У нас бесплатно, фунтов не спросят» Он дал мне чай в стакане. Мы пили какое-то время молча, набираясь смелости.