Растаяли. А у Карины беда. Она ощущает, что хронометр запущен, ей отведено лишь двадцать четыре часа, ровно двадцать четыре часа жизни... Человек может около месяца обходиться без еды, около недели - без воды, считанные минуты - без воздуха. Кто-то и дня не может жить без книг, кто-то - без телевизора, а для Карины той весной была смертельной разлука с любящим и любимым даже на сутки. Редко, но еще рождаются на земле такие нестандартные натуры, способные жить ради любви, сгорая в ее пламени, жертвуя и разумом и самой жизнью в погоне за эфемерным счастьем. Они, как мотыльки, жаждут света и тепла и не задумываясь бросаются на пламя свечи.
Брызги фонтанчиками вылетают из под колес машин, серебряными рыбками блестят на солнце, радужным облачком встают над плещущимися в лужах голубями. Волны света теплом струятся по телу, придавая никчемную, ненужную легкость. Впереди Смольный собор - насыщенная синева осеннего неба, обрамленная белизной нетронутого снега и выплеснутая высоко вверх навстречу солнечным золотящимся лучам. Сколько раз я буду смотреть на тебя, столько раз буду падать ниц в прах земной перед гением зодчего твоего... Лишь бы довелось видеть тебя... Тик-так настойчиво считает таймер, возвращая к реальности. Карина чувствует это биение несуществующих часов. Падают одна за другой, перетекают, сыплются сквозь пальцы песчинки, отсчитывая секунды, минуты. Сыплются, неотвратимо приближаясь к тому часу, когда небесная лазурь стянется в жалкую точку, в овчинку, не стоящую выделки...
На чудо надеяться не приходится, однако оно происходит собор открыт. С трудом поддается громоздкая, тяжеленная дубовая резная дверь, внутри - гулкая пустота. Выставка "Гжель". Касса. Едва-едва наскребается мелочи на билет.
- Это что, теперь все будут с железом ходить? - кассирша молодая, высохшая и согнутая, как гороховый стручок, с косящим глазом. Она никак не может привыкнуть к внезапно обрушившейся очередной волне денежной реформы.
- Вы хотите старыми?
- Нет. Но это что, теперь все будут с железом ходить?
Белая крутизна стен сходится где-то там, пугающе высоко. Иконостаса еще нет. На его месте полуостровом - трибуна, полукругом - деревянные сиденья, хватит на полуроту. Собор холоден и мертв, как только что принятый комиссией дом. Запах ремонта. Отсутствие чего-то важного, чье определение ускользает от понимания, но что неизбежно должно быть в храмах, на капищах и у жертвенных алтарей, что подобно сфокусировавшимся лучам вселенского пронизывающего света, что соединяет тленное и вечное, земное и небесное, человеческое с божественным...
Гжельский фарфор. Синева глубоких зимних теней на белом сахаре снега... Хочу, хочу такую печь в изразцах от пола до потолка, хочу такое зеркало, такие часы, телефон, кувшин с пьющими чай фигурками. Хочу, хочу, хочу, но все это не для меня.
Вокруг собора топорщатся ежиком стриженые газоны, почтительно склонили головы старые деревья перед высокими вытянутыми удивленными глазами монастырских окон. Громадой высится собор, монументальный и величественный, надо мной одинокой песчинкой в мутном водовороте жизни. Затягивает небо безрадостная серость облаков. И невероятной кажется эта близость, это соприкосновение жестокой реальности с торжественной помпезностью веков... Падают, падают одна за другой звездным дождем бесшумные песчинки секунд, моих драгоценных секунд. Крупитчатая дорожка переходит в крапчатый асфальт - из небесной канцелярии потекли слезы. Одиночество легкой тенью скользит рядом. От него не спрятаться, не скрыться, оно относится к тому, что по странной прихоти судьбы всегда со мной, только иногда бывают недолгие минуты счастья, когда о нем забываешь.
Дома - аспирантское общежитие. Равнодушие. Пустота. А за окном - нудный непрерывный дождь. Капли шлепают о подоконник в такт тиканью хронометра. Время - мой враг - словно специально торопится, движется неумолимо и необратимо, сокращая срок. Оно подобно веселому язычку пламени, который хлопотливо спешит дорваться до веревки, удерживающей глыбу над головой смертника... Кручу диск телефона. На том конце детский звонкий голос спрашивает в глубине: "Мама, папа дома?" Затем мне в трубку: "Его нет." Одиночество расправляет плечи, заглядывает в глаза. В глазницах - зыбкая пустота. Пытаюсь отогнать наваждение, звоню еще раз, еще и еще. К телефону не подошел действительно дома нет. Одиночество кружит в жутком танце, сопровождаемое боем настенных часов, подгоняя летящие стрелки. Хватит кошмара, с головой под одеяло - спать. Только сон на время отключает мой беспощадный хронометр.
Утро не приносит облегчения. Вечерний кошмар затаился в углах, в воздухе тревожность, ощущение грядущей беды. Попытки дозвониться безрезультатны. Прочь, прочь из ветшающей пустоты казенного дома.
У сберкассы толпа гудит рассерженным роем - кончается последняя неделя смены денег. Доллар уже какой год неуклонно ползет вверх, а замусоленные пятерки и трешки с каждым днем все опускаются и опускаются, падают в цене. Монетный двор захлебываются от работы, печатая и печатая купюры, которых все равно не хватает на огромную, хоть уже и достаточно урезанную страну.
- Неслыханное безобразие... - Стандартная ситуация... Шоковая терапия... - Пора бы привыкнуть... - Коммунисты вам не нравились... - Прекратите, хватит. Дома, в своей коммуналке на кухне обсуждайте. А здесь нечего...
По рукам ходит список. Записываюсь. Номер пишут на ладони.
- Это когда приходить?
- Ну так дней через пять. Сегодня идут те, кто неделю назад в пять утра записался...
- Но ведь срок...
В ответ неопределенное пожатие плеч. Кровь волной ударяет в голову: опоздала, опять опоздала, половина недавно выданной с трехмесячным опозданием аспирантской стипендии, и так-то равной третьей части прожиточного минимума, через три дня превратится в ворох ненужных бумаг... Однако в моем нынешнем состоянии... Все это ерунда... К чему волнения, если мне осталось-то всего ничего - дожить до заката... Учащенно, в такт ритму крови, пульсирующей в висках, колотится хронометр. Не в силах сдвинуться с места стою, слушаю.
- Сколько меняют? - До ста любыми, а по десять тысяч неограниченно. - Это как? - Значит, можно больше ста? - Нет. Любыми, по десять тысяч неограниченно, но все до ста. - Чушь какая-то... - Спроси милиционера...
- У нас таких денег нет. - И подозрительный оценивающе-завистливый взгляд в сторону говорящих.
Старушонка сгорбленная в шляпке, модной полвека назад, в кокетливом пальтишке, видевшем лучшие времена, застенчиво теребит за рукав кого-то с краю толпы:
- Будьте любезны, не подскажете, на книжке деньги тоже надо менять?
- Что?
- Сержант, до скольких работаем?
- До восьми, если денег хватит.
- Может не хватить?
- Спрашиваешь...
- Милок, - не успокаивается старушка, - деньги на книжке надо менять?
- Какие деньги, бабуля?
- Ась? - старушка прикладывает сухонькую ладонь к уху рупором.
- Какие деньги? - орет в "рупор" "милок".
- На книжке деньги-то у меня ведь старые.
- Да никаких там денег нет.
- Как нет? - старушка в испуге достает из потрепанного ридикюля трясущейся рукой сберкнижку. - Вот. Смотри. Три тысячи двадцать шесть рублей. Как же нет? - нижняя челюсть у нее тоже начинает подрагивать. - Столько лет на похороны откладывала.
- Да в кассе-то эти деньги не лежат.
- Не слушай его, мать. Не надо эти деньги менять. Захочешь взять - получишь новыми.
- Конечно новыми, совсем задурил старуху.
- Да, мать, на похороны-то тебе теперь таких денег и не хватит... - негромко, так, чтобы старушка не услышала, замечает кто-то.
- Никак не хватит... - cо вздохом подтверждают окружающие.
- Точно не надо? - все еще сомневается старушенция.
- Сходи, сама спроси. Эй, там, впереди, пропустите бабушку, ей не надо менять, только спросить.
- Пусть идет.
Очередь, уплотнившись, с трудом расступается. Следом пристраивается торговка в синей кофточке.