Таковы были двое мужчин, которые молча разглядывали сейчас Анетту в свете фонаря на улице дю Жир, один - с мрачным видом затягиваясь сигарой, другой - склонив набок голову, будто грустная любопытная птица, в то время как Рене-Вальс почтительно ждал в тени и мял в руках кепку. Лишь значительно позже Анетте стали известны мотивы, побудившие Альфонса Лекера заинтересоваться ею. Профессионалы давно обратили внимание на ее необыкновенную красоту и природное изящество, однако для осуществления плана, о котором думал Альфонс Лекер, одной красоты было недостаточно. Здесь нужны были живой ум, способность быстро обучаться и все запоминать, честолюбие и смелость. Дело в том, что карьера Альфонса Лекера внезапно приняла насколько странный, настолько и неожиданный оборот. Его обуяла жажда власти, насытить которую не могло ничто, ибо его успехи лишь усугубляли ее. Десять лет господства над воровским миром, страх, который он всем внушал, его связи в полиции и подхалимство всех тех, кто жил за его счет, вскружили ему голову: он возомнил, что стоит выше большинства смертных, что рожден был для свершения великих дел, одним словом, сверхчеловек, не сумевший найти своим способностям надлежащее применение. Он не был умен, ибо не прочитал за всю жизнь ни одной книги, и охотно прислушивался к некоторым голосам, предлагавшим уже готовое идеологическое оправдание его преступной карьере и подтверждавшим, что в действительности он - идеалист, который сам себя не знает. Для него, конечно, не было открытием, что он - великий человек, но он так никогда и не понял, что вся его преступная карьера была лишь долгим и бурным протестом против существующего порядка; он не знал, что он - анархист, реформатор, и, бывало, с невозмутимым лицом, с сигарой во рту, часами слушал чарующий голос, который с необычайной силой убеждения объяснял, в чем состоит смысл его жизни, - эту оду ненависти и силе, разрушению и искуплению; если он поставил себя вне закона, молвил голос, то это из-за ненависти ко всякому организованному обществу, к любому социальному принуждению; если он выбрал преступления, то лишь затем, чтобы угнетающей народные массы буржуазии отплатить той же монетой, ибо это - единственно приемлемая для него форма протеста.
Свидетели эпохи - все, как один, - признают, что голос Армана Дени действительно обладал некоей магической властью. Вот что сказал об этом чемпион по шахматам Гуревич, в юности примкнувший к анархистскому движению, в своих "Воспоминаниях шахматной доски": "Его глубокий, мужественный голос в гораздо большей степени подкупал своей как бы физической притягательностью, нежели вескостью аргументов. С ним хотелось соглашаться. Прибавьте к этому исключительную внешность, которая соответствовала общепринятому представлению о маршалах Наполеона: густая вьющаяся шевелюра с рыжеватыми отблесками, темные неистовые глаза, прямой лоб, слегка приплюснутый кошачий нос; ото всей его фигуры исходила такая животная сила, такая уверенность, что его влияние на тех, кто с ним соприкасался, казалось неким проявлением природных сил: это был дар, примеров которому XX век знавал - увы! - множество. Однажды я слышал, как Кропоткин сказал по его поводу после встречи с ним в Лондоне: "Он экстремист души, и я не знаю, ставит он страсть на службу нашим идеям или наши идеи приносит на алтарь страсти"".
Арман Дени был сыном богатого торговца бельем из Руана. Он был набожным и глубоко мистическим подростком - очевидно, по контрасту с семейным окружением, где главная роль отводилась деньгам, - и выбрал учебу в колледже иезуитов в Лизье, где произвел неизгладимое впечатление на воспитателей своим пониманием христианства, блестящим умом и удивительными ораторскими способностями. Его послали в Парижскую Семинарию, и там вера оставила его или, точнее, приняла такую же крайнюю, но противоположную форму. Впоследствии в своей книге "Мятежный возраст" он писал, что бедные парижские кварталы, жалкое зрелище нищеты и несправедливости при полном безразличии захватившей власть буржуазии в гораздо большей степени, нежели чтение, заставили его резко переменить веру и вселили в него эту дикую решимость, не дожидаясь Страшного Суда, отомстить за обиженных. Он стал служить человечеству с тем же безжалостным пылом, с каким инквизиторы служили Богу. "Он был из тех влюбленных в абсолют людей, - сказал Гуревич, - чьи потребности находятся в противоречии с самим феноменом жизни. Они искренне возмущены нравственными, интеллектуальными, историческими и даже биологическими ограничениями человеческого существования. Но их бунт может вылиться лишь в очень красивую песнь, их философия на самом деле - поэтика, и к ним с успехом можно было бы отвести знаменитую фразу Горького о "лирических клоунах, выступающих со своими номерами на арене капиталистического цирка". Их диалектический экстремизм нередко приводит к абсурду, и в связи с этим я могу привести в пример один довольно типичный инцидент. Арман Дени - я сам имея возможность в этом убедиться - был замечательным шахматистом, но однажды он при мне осудил эту игру за ее "нецелесообразность" и даже сказал, что шахматы, вероятно, изобрели халдейские священники, чтобы направить силу логического мышления народа на абстрактные игры и таким образом отвлечь его от реальности и действительности, опасной для существующей власти".
Он порвал с католической церковью весьма театрально и с таким неистовством, каким были отмечены все перипетии его великой карьеры анархиста.
Однажды в воскресенье, когда толпа верующих ждала преподобного отца Арделя, на чьи проповеди сбегался тогда весь высший свет Парижа, молодой человек с красивым мужественным лицом, в котором было нечто сумрачное и ясное одновременно, поднялся на кафедру и какое-то время стоял, наклонившись вперед, неподвижный, как насторожившийся зверь, а присутствующие, сразу порабощенные этим появлением, в тишине, какая бывает в великие моменты откровения, стали ждать некоего чудесного всплеска церковного красноречия. Легко представить их изумление, когда раскрылись руки и молодой человек стал размахивать в воздухе крысой, держа ее за хвост.