Но она знала тогда только то, что держит в объятиях необыкновенное в своей страстной одержимости существо, и у нее не было еще опыта общения с мужчинами такого типа, чтобы понять: если он вкладывает столько неистовства и самозабвения в свои ласки, то лишь потому, что пытается таким образом забыть в ее объятиях о другой любви, более великой и более ненасытной, чем та, которую внушала ему она. Она не научилась еще видеть в человечестве свою соперницу, и ей случалось даже думать, что в жизни ее любовника никого другого, кроме нее, нет. По-видимому, это был единственный момент в карьере апостола "перманентной революции", когда юный экстремист подвергся искушению выбраться из бурлящих глубин, где, удерживаемый убеждениями, пребывал уже несколько лёт, сделал попытку всплыть на поверхность, получить доступ к несущественному, к банальности поцелуев, ландышей и голубого неба. Он пробовал быть счастливым. Порой они вставали и выходили на балкон полюбоваться видневшимися поверх крыш бледными водами великого озера, и горы как бы раскрывались перед ними в своеобразном приветствии, бросая вниз в прозрачную воду свой снежный пик. Но Анетта очень скоро уставала от пейзажа. Единственное, на что она могла смотреть часами, было это чувственное трепетное лицо с немного приплюснутым носом и льющейся львиной гривой, эта сильная шея и крепкие плечи под рубахой из белого шелка с открытым воротом; ей все время хотелось притронуться к такому кошачьему носу, запустить пальцы в растрепанную шевелюру с бронзовым отливом, склониться над томными и одновременно веселыми глазами, менявшимися в цвете, когда он улыбался. Голос был глубоким, отрывистым, всегда немного резковатым, как движения тела, которое то цепенело, то вдруг оживало, но которому, казалось, было неведомо, что значит медлительность, неспешный ленивый жест, небрежная вялость.
- Арман, научи меня какой-нибудь песне о любви...
- Черт возьми. Неужели ты не выучила ни одной песни, Анетта?
- Те, что я знаю, слишком короткие и грустные. Жалобы, стоны, рыдания, умирание, как будто у всех тех кто их пишет, не все в порядке с легкими. Напиши мне настоящую песню о любви, Арман.
- Сегодня я немного не в ударе, хотя попробовать, конечно, можно.
Вот так в одной из мансард Женевы затравленным террористом были написаны слова песни, такой популярной во Франции к 1895 году "Скоротечное счастье", - положенные, впоследствии на музыку Аристидом Фийолем. Когда Леди Л. впервые услышала припев на одной из парижских улиц, проезжая в машине о английским послом сэром Алланом Хазлитом, и неожиданно узнала знакомые слова: "Прощай, краткий миг, прощай, скоротечное счастье...", она побледнела под вуалеткой, закрыла лицо руками в перчатках и разрыдалась. Ибо Арман вовсе не оказался удачливее всех других поэтов, его предшественников: песню он сочинил слишком уж короткую и грустную.
Однако терявшие терпение Свобода, Равенство и Братство вскоре заявили о себе. Арман предоставлял убежище политэмигрантам: полякам, стремившимся освободиться от русского ига; немецким революционерам, которые раз за разом, с присущей их народу аккуратностью" терпели неудачи в своих покушениях на кайзера; венграм" еще мечтавшим о Кошуте; итальянцам" готовившим убийство своего короля; сербам, ожидавшим падения Габсбургов. Все чаще после того, как Анетта со счастливой улыбкой взбегала на пятый этаж" в проеме двери перед ней открывался вид на группу субъектов, составлявших планы покушений в Париже, Вене или Москве на листочке бумаги, на котором еще валялись голова с круглыми глазами и кости от приготовленной по-русски селедки. Они проводили там ночь, либо засыпая прямо на полу, либо с неутомимой горячностью обсуждая до самого рассвета политические новости, что приносили из своих стран свежеизгнанные товарищи.
С каким возбуждением, с каким энтузиазмом встречали они малейший слушок, цепляясь за каждую ниточку надежды, видя во всем знаки, благоприятные для себя, каждый день ожидая необычных, резких перемен, бунтов, которые ничто не сможет остановить и которые позволят им наконец все взять в свои руки и прийти через кровь к чистоте, а через бойню - к справедливости. Все они считали, что окружены всемирной симпатией; угнетенные слои общества только и ждут сигнала, чтобы восстать, массы на их стороне, это всего лишь вопрос нескольких месяцев, недель, часов. Ни одного рабочего среди них, ни одного сына рабочего или крестьянина; русские были все благородного происхождения и часто носили известные фамилии; немцы романтичные буржуа, страстно влюбленные в поэзию; итальянцы - любители бельканто, мечтавшие превратить человечество в песнь любви и красоты, чтобы претворить в жизнь оперы, которые они в себе ощущали. Все они несли на себе отпечаток такого аристократизма души и такой изысканности чувств, что запросто подменяли Дамой-Человечество ту другую Даму, которую воспевали трубадуры в эпоху куртуазной любви; человека они делали божеством, а свою политическую веру - церковью; в революции они искали более подлинные дворянские титулы, нежели те, которыми многие из них были наделены; пораженные впоследствии интеллектуальным капитулянством - естественным следствием их чересчур взыскательных стремлений, некоторые из них, примкнув к фашизму и нацизму, совершили типичное самоубийство разочарованной любви. Были среди них великие мечтатели с чистыми сердцами, швырявшие бомбы в парламентах, где великие буржуазные ораторы распинались перед своими любовницами, и гордо восходившие на эшафот, преподнося таким образом мечте в знак почитания отрубленную голову. Напрасно пыталась их трагическая и отчаянная жестокость нарушить последний сон истекающего столетия; они обладали слишком тонким слухом и уже слышали отдаленный гул вала истории, который должен был хлынуть мощным потоком, но им не хватало ни терпения, чтобы его дождаться, ни власти, чтобы его ускорить.
Анетта заставала их всех в маленькой комнатке: сгрудившись вокруг стола с хлебом и засохшей колбасой на газетной бумаге, они мечтали о каком-нибудь чудодейственном кратчайшем пути, каком-нибудь сказочном подвиге, который привел бы прямо к цели, избавив их от медленной и приводящей в отчаяние воспитательной, пропагандистской и организационной работы. Один из них - русский - скрывался там в течение двух недель; он был толстый, лысый и бородатый, я от него весло табаком. В Женеве он дожидался денег, которые должна была прислать ему мать, чтобы он мог вернуться в Санкт-Петербург и убить царя. Он постоянно рассказывал о матери, объясняя всем и каждому, какая это выдающаяся, храбрая и умная женщина. Его звали Ковальский, а его мать действительно была знаменитой графиней Ковальской; сосланная в Сибирь за революционную деятельность, она стала там тайной советчицей и вдохновительницей Чулкова. Несколькими неделями позже Ковальский действительно вернулся в Россию, но вместо того, чтобы взорвать царя, он нечаянно взорвал родную мать, не сумев предотвратить несчастный случай, вызванный бомбой его собственного приготовления. Был также Килимов, молодой офицер, бывший кадет пажеского корпуса, молчаливый, задумчивый, замкнутый человек, убивавший время, играя в шахматы с самим собой и постоянно проигрывая, что, по-видимому, вызывало у него мрачное удовлетворение. И Наполеон Росетти, маленький жизнерадостный итальянец, уроженец Кремоны, который играл на скрипке в ресторанчиках и никогда не прогуливался по Женеве без бомбы в своем таком безобидном с виду футляре.