***
…А для Марты, издёрганной волнениями дня, благодатная ночь всё текла себе и текла, под негромкое размеренное дыхание уснувшего герцога, под монотонное тиканье напольных часов в тяжёлом футляре, понемногу стирая тревоги и потрясения. За окнами время от времени звучала мерная поступь солдат по брусчатке – то ли расхаживал местный тюремный дозор, то ли поджидали тех, за кем его светлость снарядил погоню.
Марта поёжилась.
Ох, как страшно сказал он тогда капитану Винсенту: принеси мне, мол, её голову…
Неужто так можно? Под одним одеялом с женщиной спать, один хлеб есть – и так её ненавидеть? Да ведь венчаны перед Богом, клятвы, поди, давали – любить, уважать… Впрочем, про супружескую любовь в Писании как-то уклончиво говорилось. Пастор Глюк, когда наставлял очередных брачующихся, всё твердил одно: «Муж – да возлюбит жену как самое себя». А вот супруге предназначалось лишь: «Жена да убоится мужа своего». Стало быть – не обязательно ей любить-то?
Вот Анна и не любила. Но и не особо боялась. Об уважении вообще речи нет: у того, кого уважают, не воруют. От того, кого любят, не сбегают.
Марта старалась не шевелиться, чтобы не разбудить спящего в кресле мужчину. Хоть и досталось ей сегодня крепко и незаслуженно – она ни на кого не держала зла. Каждый может ошибиться. У капитана – служба, ему от неё деваться некуда, сказано – найти беглянку, он вроде и нашёл; а сам его светлость, хоть и сильно гневался, но ведь разобрался же во всём, отпустил её на все четыре стороны. И, ей-богу, прощенья просил, до сих пор не верится… Всё сделал по справедливости. И даже случаем не воспользовался, чтобы свою силу мужскую проявить, вот что. Хоть дева была в его власти, как цыплёнок под коршуном, и не дёрнулась бы, ежели что. Знать, не здесь и не сейчас уготовлено ей с девичеством расстаться.
Но как же страшно теперь возвращаться в Сар! Может, попроситься в какой-нибудь Эстрейский монастырь? Мужчинам туда вход закрыт, барон её там не отыщет. Говорят, в монастырях строго: всё посты да посты, да вставать ни свет, ни заря, потому как молитвы по своему уставу творятся – и с восходом солнца, и с закатом, и полунощные. Мало того: носят власяницы, используют и розги, и хлысты, правда, не для наказания, а умерщвления плоти ради… Марта вздохнула. К голоду-то она привыкла, и подниматься с петухами не впервой, а вот плоть умерщвлять не хотелось.
В животе предательски заныло. Хоть бы корочкой сухой поживиться…
Ничего. Она потерпит.
Ладонь герцога по сей час покоилась на её макушке и, говоря откровенно, хотелось, чтобы эта невольная ласка продлилась как можно дольше – нечасто ей выпадало ласковое слово, а уж по голове только матушка в детстве гладила. Чтобы приятное чувство защищённости длилось как можно дольше, Марта терпела вынужденное оцепенение а, дабы не заснуть и не свалиться со скамеечки, принялась рассматривать кабинет господина коменданта. Благо, хозяин кабинета оказался щедр на освещение, в каждом их двух канделябров на столе торчало штук по восемь свечей, а Марта умела считать, вот и сосчитала: восемь да восемь – стало быть, шестнадцать. Богатых, чистого белого воска. Да ещё по масляному светильнику на каждой стене. Ничего не скажешь, хорошо от казны живут…
Рука его светлости оставалась тёплой и мягкой, не верилось, что эти пальцы недавно впивались в её шею, словно клещи. Да и сам герцог, спящий-то, вроде смягчился, стал добрее. Осмелев, Марта осторожно переложила державную длань на подлокотник и снизу вверх глянула на живую легенду, свирепого и благородного, жуткого и справедливого, яростного и отходчивого Жильберта д’Эстре.… Уйму чего о нём говорили, и страшного, и возвышенного, но сходились в одном: его светлость простых людей не обижал. С дворянами бывал крут, конечно, но ведь с белой кости и спрос иной! Ведь не зазря сказано: кому много дано, с того много и спросится. Заговоров правитель провинции не любил и не спускал. Случалось кому из дворянского звания сглупить, те шли под благородный топор: а уж бандитов, разбойников, воровскую шваль и прочую шушеру привечали верёвками и колами;
А вот крестьян, мастеровых, среднее сословие герцог не трогал. Даже право первой ночи на своих личных землях отменил. Поговаривают, правда, что и после этого невесты к нему прибегали, блюдя обычаи, но, должно быть, врут.
Марта невольно залюбовалась усталым лицом, твёрдым подбородком, обрастающим синеватой щетиной, прямым крупным носом с горбинкой, красивым изгибом полуоткрытых губ, за которыми поблёскивали зубы. Побелевший шрам над верхней губой был сейчас малозаметен, и не пугал, не портил, а делал герцога похожим на старого хищника, заматеревшего в схватках. Сильными красивыми руками его светлость наверняка сумел бы, как дядюшка Жан, согнуть подкову или свернуть в трубочку оловянную тарелку. Нет, насчёт невест, что сами прибегают, пожалуй, не врут люди. Да если бы барон де Бирс, сеньор местечка Сар, имел хоть вполовину, хоть в четверть герцогских достоинств, Марта давно уже замуж пошла бы, не злила тётку постоянными отказами женихам, не сидела бы у дядиной семьи на шее. Почему не шла? А потому, что дорожка под венец была только одна – через господскую спальню. Хорошо, что она, сирота, научилась вышивать, да принесла в семью свой кусок хлеба; хоть тётка и попрекала её по привычке, но терпела из-за серебрушек, коими на ярмарке окупались вышивки. Вот откуда такая несправедливость? Кому-то – дом полная чаша, а другим изба с единственной комнатенью, где и спят, и едят, и работу справляют. Кому-то достался сеньор статный да красивый, да, поди, детишек не забывает, что от него народятся, а кому-то… тьфу, даже вспомнить гадко.
От таких крамольных мыслей стало вдруг не по себе. Роптать всё-таки грех. Пастор не зря говорил: что самим Господом положено, то человек переделывать не должен. Но впервые у неё зародилось сомнение: а так ли уж прав святой отец? С амвона-то он чего только не вещал, да так грозно и красиво, что прихожане искренне плакали, боясь Божьего суда. Ведь отвечать придётся, за грехи, за обманы, за лжесвидетельства и неправедность… Однако при этом кое-кто из кающихся знал и о скромной молельне в доме Глюка, невинной комнатке, из которой прикрытая гобеленом дверь вела в помещение побольше: с тремя вкопанными в земляной пол столбами, с пучками розог в ведре с крепким рассолом. Знали и о том, что в этом месте творится. И молчали. На всё – господская воля. Девы, что на столбах отбывали, не обижены, ведь пристраивали их потом хорошо, грех жаловаться. Да и так сказать, по правде: Господь далеко, на небесах, когда-то всё углядит на большой-пребольшой грешной земле! А сеньор и его соседи рядом, вот их и надо бояться.
Это разве не грех – такая трусость?
Пастор зачитывал жития святых и мучеников, претерпевших во имя Христа, и призывал крестьян не роптать и терпеть, но Марта не понимала: во имя чего сносить поругание? Какая польза Богу от девичьей чести, что не в его славу, а на ублажение баронской похоти употреблена?
Вот, наверное, потому руками, а если точнее – шпагами солдат его светлости Господь и покарал святого отца. Странно как-то получается. Вроде бы Марта должна сострадать – пастор всё же брат во Христе – но ни капельки его не жалко. Тоже грех. И то, что сейчас смотрит она на большие и красивые руки сиятельного герцога и вспоминает, как он ей одеваться помогал, спину поглаживал этими самыми руками, как он… потом склонился и в шею её поцеловал… Ох, до сих пор, как вспомнит – мурашки по коже. Тогда ей, глупой, было просто страшно, а сейчас – сладко…
Всё-таки хорошо, что она передумала угорать. Живите ещё сто лет, ваша светлость, долго и счастливо.
И вдруг Марта ужаснулась.
А ведь руки на себя наложить – вообще грех наивеликий! О чём она думала! Как ни крути – грешна. И настолько, что ни один священник ей не отпустит, или наложит такую епитимью – колени опухнут от стояний и поклонов. Хотя… Марта немного повеселела. Вроде бы теперь, раз уж господин пастор помре, исповеди принимать в Саре некому. Хоть и ненадолго: как пить дать, выпишет господин барон нового служителя. Хорошо бы, такого, как брат Серафим…