«Откуда же эта непобедимая боль, эта невозможность примириться?»[221] Этот вопрос автор «Нетерпения» задаёт самому себе и начинает поиск ответа, рассчитывая на содействие умного читателя, живущего интересами сегодняшнего дня, но не замыкающегося в скорлупе сиюминутных проблем, интересующегося историей и способного к ассоциативному мышлению.
«Нетерпение» — книга о людях, для которых чувство собственного достоинства было не только самодостаточной, но абсолютной ценностью. Любое попрание этого чувства они расценивали как оскорбление, которое можно было смыть только кровью, и именно отсюда произрастали не только нетерпение народовольцев, но и их нетерпимость — столь характерная для них и отмеченная Трифоновым «невозможность примириться». Анатомируя взаимную нетерпимость власти и русской интеллигенции, Юрий Трифонов обратил свой взгляд туда, куда принципиально не желали смотреть шестидесятники как XIX, так и XX века. В течение веков Левиафан российской государственности применял насилие над личностью. «Новые люди» не желали терпеть то, что молчаливо терпели поколения их предков. Борясь против тех, кто попирал человеческую личность и человеческое достоинство, они сами, в свою очередь, совершали чудовищное насилие над личностью, не желая считаться с мнением тех, кто не разделял их «особое террористическое настроение»[222].
У Андрея Желябова могло быть блистательное будущее. Он мог окончить университет, стать юристом и трудиться на благо новой России. Обстоятельства времени и места открывали Желябову и таким, как он, широчайшие возможности цивилизаторской деятельности, о которых не могли даже мечтать их отцы и деды. И какими бы унизительными и омерзительными ни казались ему реалии современной действительности, бег времени продолжался, и перед «новыми людьми» были открыты новые пути: в них нуждались государственный аппарат, земские учреждения и уже вступившее на путь промышленного переворота российское предпринимательство. Вместо этой созидательной деятельности наиболее радикальные из их числа оставляли вокруг себя выжженную землю. Речь идёт не только о случайных жертвах террористической деятельности «Народной воли», но и о сломанных судьбах их родных, друзей и просто людей, оказавшихся в их окружении и вовлечённых в их орбиту. У Андрея Желябова была семья: любящая жена Ольга и маленький сын Андрей. Тесть Семён Яхненко — дворянин, состоятельный человек, гласный думы и член городской управы Одессы — был человеком по-настоящему широких взглядов: он без всякого предубеждения отнёсся к тому, что его дочь вышла замуж за сына бывших дворовых. Видный земский деятель Яхненко, не разделяя революционных идей зятя, глубоко его уважал и считал человеком незаурядным. Яхненко ненавидел очень многое из того, что ненавидел народоволец Желябов. «Но выводы из этой ненависти они делают разные»[223]. Земский деятель Яхненко уповал на медленное, постепенное развитие и не гнушался заниматься реальными делами: постройкой сиротского дома, ремонтом набережных, назначением мировых судей. Желябов всё это считал каплей в море, которую народ даже не заметит. Тесть возражал: «но если такую каплю во благо народа будет отдавать каждый…»[224] Точку в этом споре поставила жизнь. После казни Желябова его тесть не вынес потрясения и скоропостижно скончался от удара. С семьёй Яхненко никто не хотел иметь никаких дел, и прекрасная, культурная, деятельная семья разорилась. Ольга Семёновна очень нуждалась и едва ли не нищенствовала, есть намёки, что она побиралась. Автор «Нетерпения» специально акцентирует внимание читателя на этой трагедии: информация о ней даётся от лица музы истории Клио и графически выделяется в тексте курсивом. А ведь всё могло быть иначе. Трифонов пишет, что Семён Яхненко с горечью говорил про зятя: «Ведь в любой стране с его умом, ораторским дарованьем он стал бы членом парламента, министром. А у нас? Загонят куда-нибудь за Можай, в ссылку и будет там гнить…»[225] Ничего несбыточного в этих прогнозах не было. Спустя четверть века после гибели Александра II Россия обрела парламент, и Андрей Иванович Желябов, если бы занимался легальной деятельностью, вполне мог стать его членом.
Под «карету истории» попала не только семья цареубийцы Желябова. Её колёсами была без всяких сантиментов раздавлена просвещённая семья доктора и доцента Харьковского университета Осипа Семёновича Сыцянко. Доктор Сыцянко, на десятилетия опередивший своё время, занимался электротерапией и содержал электролечебное заведение. Консервативная публика отнеслась к его методам лечения настороженно, и доктор никак не мог свести концы с концами. Он был человеком передовых взглядов, в его доме всегда было много молодёжи, товарищей его детей. Его сын Александр, оказавшийся на периферии революционного движения, согласился спрятать в принадлежащем отцу флигеле орудия неудавшегося покушения на Александра II: бур, батарею, спираль, кинжалы, револьверы, провод. Через три дня в дом пришли с обыском. О том, что произошло дальше, автор говорит от лица Александра Сыцянко. Так в «Нетерпении» появляется «ещё один забытый голос»: «И всё покатилось, всё рухнуло, жизнь наша переломилась навсегда. Арестовали отца, меня, сестёр, всех наших по очереди… Год нас терзали. Сначала держались бодро, потом стали выбалтывать. И даже кузенов притянули к следствию, мальчишек, запугали до слёз, и они тоже выложили всё, что знали… Семнадцать лет! Сначала Верхоленский округ, потом Киренский, потом опять Верхоленский. Отец был оправдан, но не вынес горя и вскоре умер. Сестра Маша поехала за мной в Сибирь»[226]. На этом хождение по мукам Александра Сыцянко не закончилось: в феврале 1898 года он, после отбытия наказания примкнувший к эсерам и вновь арестованный, повесился в своей одиночной камере, не выдержав подозрения в предательстве, инспирированного полицией. Кто сосчитает точное число подобных жертв?! Взаимная нетерпимость привела к тому, что в огне взаимного истребления бесцельно сгорали люди, которые могли стать той самой новой Россией, которую они так нетерпеливо жаждали увидеть.
На страницах «Нетерпения» звучат голоса не только пламенных революционеров или их антагонистов, что было делом вполне обычным для советского исторического романа, но раздаются и голоса тех, кого принципиально предпочитали не замечать шестидесятники как XIX, так и XX столетий. Ни для тех, ни для других шестидесятников обыватель просто не существовал. Они его презирали и осуждали, не утруждая себя пониманием его точки зрения. Само это слово «обыватель» и его синонимы «мешанин» и «филистер» всегда употреблялись исключительно в пренебрежительном контексте. Трифонов был единственным советским писателем, осмелившимся пойти против сложившейся в русской культуре традиции и запечатлеть обывательский взгляд на события, который под его пером предстаёт как взгляд людей, претерпевающих историю и осознанно не желающих попасть в число её жертв.
Судя по всему, Юрий Валентинович был хорошо знаком с текстом Нобелевской лекции, прочитанной Альбером Камю 10 декабря 1957 года в Стокгольме, и сознательно действовал в соответствии с изложенными в лекции принципами: «…Роль писателя неотделима от тяжких человеческих обязанностей. Он, по определению, не может сегодня быть слугою тех, кто делает историю, — напротив, он на службе у тех, кто её претерпевает. В противном случае ему грозят одиночество и отлучение от искусства. И всем армиям тирании с их миллионами воинов не под силу будет вырвать его из ада одиночества, даже если — особенно если — он согласится идти с ними в ногу. <…> Поскольку призвание художника состоит в том, чтобы объединить возможно большее число людей, оно не может зиждиться на лжи и рабстве, которые повсюду, где они царят, лишь множат одиночества. Каковы бы ни были личные слабости писателя, благородство нашего ремесла вечно будет основываться на двух трудновыполнимых обязательствах — отказе лгать о том, что знаешь, и сопротивлении гнёту»[227]. Возможности легального сопротивления гнёту в СССР были сужены до предела. Трифонов отказался лгать о том, что он хорошо знал.