Литмир - Электронная Библиотека
A
A

<На последней странице текста поэмы:>

Кинстоны – каналы, ведущие в балластные цистерны двойного дна.

Гальюн – место в носовой части корабля (где находятся отхожие и свалочные места).

На «Пруте» находилась часть осужденных по Потемкинскому бунту (кот<орый> произошел перед тем за 5 месяцев). Брон<еносец> Потемкин после этого был переименован в «Пантелеймона». «Прут» служил плавучей каторжн<ой> тюрьмой.

Вот – то, что написано из II-й части. Если сцена суда и казни не будут лучше этих, т. е. не будут достаточно серьезны и человечны, мне придется на этом письме и кончить. Однако насчет суда у меня имеются кое-какие мысли, и я – попробую, т. е. пока что я этого письма концом не признал. Окончательно сделано все до 17-го деленья. С 17-го и до письма, может быть, буду переделывать. Нужны были деньги, и эту порцию я гнал к своего рода – двадцатому числу. Особенно это относится к бою. М.б. две строки многоточий будут заполнены, так строк на 16 – на 20 самой судьбой «Очакова» в обстреле. А м.б. этого и не надо. Вообще вся работа относится к самому последнему времени. Лето и осень прошли пусто и бесплодно. Но, конечно, читал, думал и наброски копились. По-настоящему все зажило на Рождестве. Особенно замечательна была ночь на 1-е. Я никуда на встречу Нов<ого> Года не пошел. Мне хотелось тебе написать в эту ночь, без малейшей тени даже метафизического предательства в отношеньи Ж<ени>, встречавшей Н<овый> Г<од> с Асеевым, Маяком и всей лефовской компанией. И вот, так же точно как я не писал тебе все это время, или еще отчетливей и сильней, я вместо письма к тебе решил собраться с мыслями и с волей, и в эту-то ночь и зажила II-я часть как целое. В 6-м часу утра Женичка (мальчик) закашлял очень страшно, мне показалось, что у него коклюш. Я стал ему греть молоко, по страшной рассеянности делая страшные глупости с примусом, на котором каждый раз то взрывом, то целым столбом отзывался огонь, без опасных последствий, точно только одушевленно говоря о своих способностях. Сейчас, написав это, я вспомнил о рожденьи Мура. Со встречи вернулись Ж<еня> с Маяковским. Он был вторым поздравителем в эту ночь. Первою поздравила меня и 12 на минуту зашедшая Харазова. Ты ни ее, ни, верно, о ней не знаешь. Существованье ее для меня (т. е. знакомство) начинается с Аси. Я тебе м. б. когда-ниб<удь> о ней расскажу и о том, как и чем она связана с Rilke. Связь далекая и легкая, и однако составляющая единственный тон моего отеческого, редкого (т. е. неплотного) к ней отношенья. – Если II-я часть лучше отвратительной первой, то этим я обязан твоему осужденью.

Скоро напишу, с письмом к С<вятополку>-М<ирскому>.

Письмо 85

<сер. февраля 1927 г.>

Цветаева – Пастернаку

<На обороте автографа поэмы «Попытка комнаты»>:

Борис! а это он тебя первый поздравил с Новым Годом! Через женщину. Через русскую. Почти через меня.

Письмо 86

22 февраля 1927 г.

Пастернак – Цветаевой

У меня вышла почт<овая> бумага, и неприятно писать тебе на этой. Я только что получил «Попытку комнаты». Ты знаешь сама, – как это хорошо и как близко мне, утратившемуся, настоящему. Но вот, только успел открыть рот, как уже – непрошеная бестактность. Нет, я не сравниваю. Я не могу не завидовать тебе, но сильнее моей зависти – гордость и радость. Ты удивительно стройно растешь и последовательно. Всего больше поражает и волнует меня в твоем безостановочно и безущербно развертывающемся мире тот стержень, по которому выравнивается твое богатство. <Зачеркнуто три с половиной строки.> Зачеркнул приблизительно то же, что следует дальше, по неудачности выраженья. Мысль, т. е. самый шум «думанья», настолько порабощена в тебе поэтом, что кажется победительницей. Кажется, ей никуда еще не падалось так радостно и вольно, как в твои до последней степени сжатые и определенные строчки. Твои поэтические формулировки до того по ней, до того ей подобны, что начинает казаться, будто она сама (мысль) и есть источник твоей бесподобной музыки. Точно, очищенная от всякой аритмии предполаганий, она не может не превратиться в пенье, как до звучности очищенный шум. Т. е. это то, о чем мечтал (но конечно, и мечтает, всеми страницами (т. е. они и живы этой мечтой)) Баратынский. Все это, я знаю, не понравится тебе. Меня – то, конечно, очень трогает, нравится ли тебе что или нет. Мне хотелось бы удивляться тебе так, чтобы это тебе доставляло радость. Но не одни вещи, близко и лично касающиеся нас, нас с тобою связывают. Закону этой связи во многом до нас даже нет дела. Это сказывается м<ежду> пр<очим> и на «Попытке комнаты». Следуя твоей воле, я мыслю «Попытку» обращенною к Rilke. Ты представить себе не можешь, как мне бы хотелось, чтобы всем движеньем своим она летела к нему. Нам нужно в живом воздухе труся́щих дней, в топотне поколенья, иметь звучащую связь с ним, т. е. надо завязать матерьяльный поэтический узел, кот<орый> как-то бы звучал им или о нем. Но «Попытка» страшно связана со мною. Ты не возмущайся, пожалуйста: я ни хочу, ни не хочу твоего посвященья. Не в нем дело. Но если даже не существо, – пусть эмоциональная роль, пусть именная маска – но маска тут задета и окликнута моя. То есть я хочу сказать, что R<ilke> ты дани еще не уплатила. Субъективно, т. е. прямо от себя, тебе ближе ко мне, чем к нему. Для соприкосновенья с ним требуется перерыв волевой волны, с большой долей объективного размышляющего, изучающего усилья. Можно довериться сновиденью о себе самом и о близлежащем: такой сон местно вещественен. Он всегда содержит много говорящего о существе вещей, вовлеченных в его круг. Далекое же, чем оно роднее нам и больше (далекое в реализации сроков, возрастов, расстояний и пр.) и чем больше страсти предполагает перспектива – всегда роняется сновиденьем. Если бы не было этого соотношенья, кот<орое> я выразил так плохо, что и сам, перечтя, не пойму, то, наряду со сном, не существовало бы искусства. Оно вызвано к существованью именно этой перспективной – воздушно-далеких и сердечно-близких вещей, с которой никогда не справляется, которым никогда не воздает должного – бесперспективное сновиденье. Род такого усилья, в высочайшей, сверхчеловеческой степени, дан в философии Крысолова. Но я свалил чересчур в кучу несколько очень несвязных соображений на одну и ту же тему. Слышишь ли ты мой голос за всем этим? Напиши мне, что письмо не раздражило тебя. Через месяц мне обещают II-е Версты, Лестницу и все, что смогут достать. Светлову (о «Гренаде») передал: это было первое мое знакомство с ним. Тут много способных. Талантливым считаю одного Сельвинского. Он очень настоящий, очень замечательный.

Вот стихи Харазовой, возникшие в мыслях о R., ему посвященные и написанные, по ее словам, в последние дни года, за день, за два до ее полночного появленья у меня. Я хочу, чтобы ты их знала. Она очень милый человек с совершенно потрясающей биографией, – попроси Асю, – она тебе расскажет ее историю. Она – необыкновенный человек, чрезвычайно вдохновенный. Это я говорю о ней, а не о том, что она доносит до страницы. Ты знаешь, что это вещи разные. Но м.б. я слеп, и ты будешь справедливей к ней, и тогда окажется, что я ничего не понимаю и проглядел крупное дарованье, оглушенный сухостью и педантизмом своих мерил.

An R.M. Rilke

1

Das Herz von Lerchenglocken schwer,
Such ich dich einsam in Spiegel;
Und leise fällt das Leben umher
Von der Wände traulichem Hügel.
Als rauschte der Glasquelle steigender Teich,
Worin Fenster und Teppich ertrinken,
Ein Mädchen im Sessel der Mondsichel gleich,
Und Tischtöcher sinken und winken.
Und Stunden gehen aus und ein
Und falten alternd die Hände,
Bis die eine ergreifet des Herzens Schrein
Mit sprengendem Schlüsselwenden.
Oh! – Darauf ein Rauschen!.. Ich glaube der Tod! —
Holunder und tropfende Regen! —
Weil in des Herzens leiser Not
Sich Lerchenköpfe bewegen.
71
{"b":"550004","o":1}