Литмир - Электронная Библиотека

Обратно возвращались моторкой, потом – трамваем. Всюду было много народа. И мы опять ничего не поняли. Приехали домой уже вечером. Вошла мама и сказала: «Ну вот и все с вашим ученьем и со всем на свете. Война!»

Конечно, тайком от мамы я была в райкоме комсомола. Очень робко вошла в прокуренную комнату. Какой-то человек с усталым лицом спросил: «Тебе чего?» Я ответила: «На фронт». Как видно, ему надоели эти посещения! И огрызнуться нельзя. Я не уходила. Тогда он сказал: «Ладно, приходи завтра, вот тут надо подежурить, полы помыть».

Я удалилась. Какое непонимание! Человек на фронт просится, а ему – подежурить, полы помыть!

Побежала в студию. Оказывается, там полно событий. Из отпусков все вернулись. Многие кружковцы мобилизованы, приходили прощаться.

Понимала ли я тогда весь страшный смысл слова «война»? Нет, конечно, нет. Разве я могла себе представить то чудовищное, что с каждым днем, месяцем, годом раскрывалось для людей в этом грозном понятии.

В самом начале войны за окном нашего дома я услышала молодые голоса проходивших солдат:

Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!

Но разве думала я, что вместе со взрослыми в первые дни войны уйдут на смертный бой сыновья наших сибирских писателей – Миша Пушкарев, Миша Коптелов – ребята, с которыми мы совсем недавно ходили на елку, получали подарки. Уйдут и не вернутся… Многие выпускники нашей школы, недавние старшеклассники, на которых мы заглядывались, уважали и горди лись, если они удостаивали нас вниманием, тоже уйдут и тоже не вернутся. Какими неприступными казались они в школе, всезнающими, взрослыми, и какими неожиданно близкими и родными стали эти мальчики, когда с посерьезневшими лицами и трогательными улыбками – мол, все в порядке – шли они к военным эшелонам.

Разве могла я себе представить, что в смертельный бой с этой фашистской ордой уйдут почти все исполнители «Двенадцатой ночи»? Что с фронта они будут писать удивительные письма, а Валентина Викторовна перед репетициями в холодном зале будет читать их нам?

Письма будут написаны между боями и заданиями: «…с которого не надеялся вернуться живым…»; или: «…здесь побывал в таких переделках, что, как вспомнишь, волосы дыбом становятся…»; или: «…я нахожусь все время на передовой, в нескольких метрах от врагов и даже бываю у них в тылу…»

И в каждом письме убежденность в победе и мечта о театре, о творчестве.

Мы не знали тогда, что все наши мальчики в тяжелую минуту проявят поразительную силу и величие духа! Что Марат Бондаренко-Стольниц напишет такое письмо:

«Напишите, где ребята?.. Все ли живы-здоровы? Что играют? О чем думают? Я знаю, что мы боремся за лучшее будущее. Я, если надо, жизнь отдам за то, чтобы мои друзья говорили со сцены словами Шекспира и Мольера, Горького и Чехова. Но умирать мне не хочется. Я еще хочу вылезти из-под стола Органом, хочу еще раз станцевать танец Эндрю Эгюйчика и хочу переиграть все возможные и невозможные роли. Надеюсь, что это удастся и сбудется, а если нет, то пусть на моей могиле напишут: “Он любил искусство больше самого себя, а Родину – больше искусства”. Всегда Ваш Марат Бондаренко. 1942 год».

Марат был очень тяжело ранен, контужен и погиб.

А от Димы Мелика не будет писем. Он не успеет их написать. В первые же месяцы войны под Ленинградом наш Дима подхватит знамя и побежит вперед! Он ведь всегда был такой легкий в движении! Так и погибнет Дмитрий Мелик со знаменем в руках!

Как выразить вам благодарность, ребята, вечную, неизбывную боль душевную… Сколько мы видели потом могил молодых ребят, и на нашей и на чужой земле! И каждый раз, когда я читаю надписи на солдатских могилах – год рождения 1923, 1924, 1925, – я думаю: это все вы, наши старшие ребята, и каждый раз сжимается горло. И ничего нет более святого и трагичного, чем ваша оборвавшаяся юность!

Многие стали известными героями, большинство не успело ими стать, но перед нами, живыми, все вы – герои. Своей жизнью вы защитили нашу. И вы победили…

Оставшиеся студийцы под руководством Валентины Викторовны в августе должны были поехать в колхоз убирать свеклу, играть перед колхозниками. А пока репетиции. Надо срочно готовить новый репертуар, удобный для исполнения в любых условиях.

По каким-то причинам в то лето наша студия не выехала в колхоз, а поехала я со школой в один из совхозов, где мы окучивали картошку и пропалывали свеклу.

Когда вернулись из совхоза поздней осенью, жизнь в Новосибирске изменилась. Начали прибывать эвакуированные, целые организации, заводы, театры. За год до войны мы переехали с Потанинской улицы на улицу Челюскинцев, в так называемый Дом писателей. У нас была трехкомнатная квартира, и вначале мы приютили харьковчан, потом у нас жили ленинградцы, потом москвичи.

Приходили мамины московские знакомые, рассказывали о воздушных налетах, бомбежках, о трудном пути в эвакуацию – рассказы тревожные, но интересные. Многие ругали себя за наивность: не взяли с собой кто электрическую плитку, кто – тонкие чулки. Считали, если едут в Сибирь, все это не пригодится.

В городе стали появляться первые госпитали. В нашей студии тоже наметились перемены. Ушли на фронт наши лучшие, самые способные ребята, но появились новые, из числа эвакуированных.

Работа студии заметно оживилась. Вскоре состоялся первый выезд в госпиталь, где был большой просмотровый зал, и даже со сценой. Поэтому повезли «Тартюфа», где я играла Дорину. В этом госпитале преимущественно лечились ранения лица, восстанавливались челюсти, носы. Много обожженных лиц у раненых танкистов.

Я старалась не смотреть в зал. А зал был переполнен. Большинство раненых ходячие. Сцена без занавеса. С одной стороны сцены и всего зала – большие окна, выходившие во двор. Была поздняя осень, но на дворе тепло, и кое-где окна открыли.

Я любила веселую Дорину. В каком-то эпизоде я подскочила к окну… и вздрогнула. За окном, плотно прижавшись к стеклу, стояли и смотрели на меня маски. Неживые лица с любопытными молодыми глазами. Они увидели мое оцепенение, и одна маска мне подмигнула, мол, не тушуйся, и изобразила что-то вроде улыбки. Розоватая, натянутая кожа лица почти не двигалась…

Как нас ждали раненые! Помню обожженные, забинтованные лица – что под повязками, подумать страшно, а глаза юные, страстные. Когда спектакль кончался, кричали: «Не уходи!» Годы спустя я рассказывала об этом Никите Михалкову, он был заворожен. И отголоски моей истории, возможно, слышны в финале его «Предстояния».

Принимали нас в госпиталях всегда радостно. Иногда приходилось пробираться к игровой площадке между носилками, на которых лежали больные, так что вместо первых сидячих мест были лежачие. Вскоре мы привыкли к раненым, не пугались вида искалеченных, хотелось доставить им как можно больше радости. Не знаю, хорошо или плохо мы играли. Но играли искренне, с большой отдачей, за что получали аплодисменты благодарной аудитории, а те, кому нечем было аплодировать, стучали ногами.

В Новосибирск были эвакуированы из Ле нинграда Пушкинский театр, филармония, ТЮЗ. К нам в школу приходил Соллертинский со своими изумительными лекциями по искусству. Я старалась не пропускать их и купила абонемент в филармонию. Удивительно, как точно показывал его И. Андроников в своих устных рассказах.

Руководители нашей студии тоже не растерялись, и на репетициях стали появляться выдающиеся мастера сцены. Были у нас Корчагина-Александровская, Юрьев, Николай Симонов. С Симоновым я даже репетировала Марину Мнишек!

Разумеется, перед приходом такого артиста мы особенно тщательно убирали свой зал. Ведь мы ждали не просто знаменитого артиста Николая Симонова. К нам приходил сам Петр Первый. Это было впервые, когда я почувствовала феноменальную силу кинематографа. Волновались ужасно. В этот вечер была назначена репетиция сцены у фонтана. Участвовали я и Женя Шурыгин. Николай Константинович прошел через весь зал, разделся, поздоровался с Валентиной Викторовной и сел с нею рядом. Сказал: «Продолжайте».

4
{"b":"549882","o":1}