Сколько раз, покупая очки, думал, что надо тут же купить запасные. Но это всегда так и оставалось лишь благим намерением. Смысл этой травмы — чтоб меньше глазел на образы, больше думал о словах. Пока только предупреждение наполовину. Придёт время — и весь обратишься в слух. Вот уж чего бы никак не хотелось. Всем этим вологжанинам, Никольским, бийским, купер-штейнам нужно лишь одно: слушать и слушать фон, — всякий звук и разговорную болтовню. Мне ж это ни к чему не нужно. Я выключаю радио — они снова включают. Каждый раз. Они для меня — монстры. Ужасаюсь и прячусь в пещеру. Пожиратели мусора — вместо того чтобы питаться тишиной. А образы думать не мешают, — наоборот. И не успел трёх раз моргнуть наш, прямо скажем, Вася. «Шемяка, ты дал мне средство к покаянию». — Вряд ли. Гордость слышится. Снова — уязвить, подколоть.
Мальчик с гармошкой, а ты не боишься, что если ты опять запоёшь про то, как ты хочешь, хочешь опять по крышам бегать, голубей гонять, то я сойду с ума и вдруг сверну тебе шею? — Нет, не боюсь. Потому что ты, дядя, здравомыслящий и с ума сойти не можешь. Будешь слушать и терпеть. — Ну, не я — другой кто-нибудь. Мало ли кругом психов. — А другим всем по хую.
Воцарилася тишь, доносилося лишь. Картина со словом связана, от этого никуда не деться. Название подписывается почти всегда. А если нет, зритель чувствует подвох и дискомфорт. Нет названия — тоже не просто так, а с какой-то зловредной целью. Грачи прилетели? — Не ждали! Зачем? Совсем не факт, что это их имена. Комментарий, по-видимому. Образ отбрасывает словесную тень. И чем в самом образе меньше наррации, тем эта тень длинней. Минималисты приложили к своим объектам тома интерпретаций.
Названия вещей лишь воздух сотрясают. Как? Виньетка ложной сути. Опять сейчас будет скрипеть шарманка про логоцентризм. Или фоно-… — как бишь его. Глядя одним глазом. Попугай вытягивает билетик. Кто-то и тебя потом с шарманкою сравнит, в которой что-то.
(7)
И потом, очки с маленькими стёклами — они же злые! Зачем такая глупая мода. Или я чего-то не понимаю? Ты ничего не понимаешь. Не злые, а деловые. Живёшь, как в чужой стране. Мне плевать, евреи или русские. Живёшь, как Дант, — в изгнании каком-то. Кругом — ну просто папуасы. Чужая ментальность, чужой язык. Ни одного соотечественника. Умом Папуа-Новую-Гвинею не понять. Вот это, наверное, и есть ад. Указатель, метафора.
Прибывая на станцию Варшавская, счёл нужным просигналить. Кто его разберёт, что ему взбрело. Жертвы будут. Рано или поздно между Автозаводской и Коломенской мост будет взорван и поезд проходящий метро рухнет в воду. А сверху сползут оставшиеся вагоны. Чем этот мир хуже, чем иной? Да ничем.
Нет, не сяду. Там сидит какая-то вонючая старушка, от которой все разбегаются. Будешь проходить — посмотри, как отполированы у собаки морда и лапа. До сияния. На Площади революции. Ей молятся. Наверное, среди приезжих возникло поверье, что она приносит удачу. Проходят и трогают за морду и лапу. Только одна — где с Театральной выходишь на платформу в сторону Бауманской.
Я ждал, но она так и не появилась. Не вышла из магазина. Тогда я подумал, что она каким-то образом вышла раньше меня и уехала. Тут подошла электричка, и я сел. Через остановку сошёл, но не узнал станции. Я подумал, что случайно сел не в ту сторону. Стал перебираться на противоположную платформу. Я думал, это Удельная, а оказалось — Раменское. То есть я ехал правильно, только проехал. В электричке вдруг встречаю Алёшу. Это меня ещё больше насторожило: «А в Кратове будет остановка?» — «Нет, конечно, — сказал он. — Сейчас сойдём». И добавил: «Она тоже не доехала до Кратова. Она вообще так и не появилась». Тогда я понял, что реальность как-то сломалась и теперь мне в Кратово не попасть: буду бесконечно промахиваться, потому что оказался в другом измерении, где её нет. Т. е. в этом смысле я сам исчез. Но мне не было ни обидно, ни страшно. Не было жаль ни себя, ни её. «Ну, буду ездить. Чем-то всё равно это должно закончиться», — подумал я равнодушно.
На Лосе можно пролезть в дырку, а оттуда на автобусе. Казалось: коза — лось. Помнишь, когда от Соминского шли — там есть дырка. Почему-то люди, когда ссорятся, начинают употреблять иностранные слова. Как-то это акцентирует натянутость отношений в их представлении. Адью, гуд бай, данке шён. Он мне написал «ауфвидерзейн». Ну, это уже совсем разрыв. Я уж тебе много тут говорила всего. Меня Телишев научил, что нужно покупать ручки фирмы BIC. Хватает надолго и без всяких фокусов. А те дорогие. И потом, чёрт их знает, они всё время кончаются. Покупаешь — выбрасываешь, покупаешь — выбрасываешь.
Дедуся появился где-то у Суходола и тут же начал обеспокоенно разыскивать глазами свою утерянную старуху. Её усадили на кондукторское место. Если бы — в наушниках! Всюду гремит какая-то идиотская музыка. Толпы хамов затолкли своими автомобилями всё пространство. И воздух. Мне дышать нечем, а им хоть бы хны. Не понимают, никто им не объяснил, что пердеть в нос прохожим — неприлично. Культурочки не хватает. Абсолютно чужие. Инородцы. Они — непонятно чем озабочены и непонятно чему смеются. Откуда они взялись так вдруг или постепенно? Ведь в нашей молодости было не совсем так. Всё же как-то было кругом роднее. Ты помнишь, как мы встретились с тобой? Я этого никогда не забуду. Может, теперь это за счёт приезжих? Да, низкое легче становится эталоном, чем высокое. Уровень снижается, идиотизм и дикость растут. Это понятно: простой человек ведётся, не думая. Ему не приходит в голову, что нужно всегда противостоять или, по крайней мере, быть осторожным. Чтобы не потерять себя. Да у него и нет никакого такого «себя».
Ну, чужак в аду. Ведь это знаешь что? — Moses say: пусть Мои люди уйдут! Па́м-па-папа́папа-па́м. Мой народ. Да разве я — народ? В том и проблема. В Папуа — новую Гвинею можно только верить.
К холоду привыкнуть нельзя, — сказал Амундсен в интервью Ильфу. Я так ещё никогда не мёрз. Главное — ноги. Потепление обещали к 20 марта. То есть мы будем уже на боку орбиты. Пьёшь, пьёшь портвейн, а всё без толку. Может, подогревать его? В печке спалил уже кучу дров. Нет, не кубометр, меньше. Но какая жара! Вот натопил! Баню прямо устроил. Хоть в прорубь иди бросайся, на Кратовское озеро. Лёд разбил ногой и ушёл под лёд, ни с тобой и ни с кем не простившись. Дядя Женя, это ты? В Москву собрался? — Да я дров, понимаешь, мало заготовил. Теперь ночевать уж не могу. — А у меня не больше кубометра сгорает за зиму. — Ты понимаешь, собаки. Я к ним приезжаю. — Вот так откликается. Нет, обычно мы гуляем в Измайлове. Вон лампочка горит у них в беседке. Похоже, они играют не в домино, а в лото. Вон там и женщины — одна, две. Выкликают цифры. А шахматисты давно ушли. В такой-то мороз. И музыка уже доносится с танцплощадки. На снегу стая нас негустая. Дядя Женя, когда ты последний раз танцевал? Пела Шульженко? — Ты понимаешь, собаки. А я дрова все пожёг. Две сухие ёлки спилил осенью — думал, хватит. Не рассчитал. Теперь в Москву езжу ночевать.
Лечит от беснования. Она — внукиня инокини Марии. Тоска — это тоже вид беснования. А нищета? Фарисей же величашеся, вопия: Боже, благодарю Тя, и прочия безумныя глаголы. Не юродствуй. Нищета должна быть тихой и опрятной. Юродство тоже — не вид ли беснования? С этим разбирались на Руси митрополичьи приказы. Нищета и тишина — две сестры, любимые мною. Вот, например, тишина. Только ходят по крыше галереи — одна или две? — пара всё-таки этих кар Господних.
Шампанское, налитое в фаянсовую чашку, шипит недолго. Две или три секунды. Выпьешь бутылку — и делать больше нечего. Слов нет. Походишь-походишь — опять шорохи. И ветер подвывает. Оттепель. Сосулек понаросло. Иногда с низкой крыши с грохотом съезжает лавина снега.
Нищета ощетинилась. Суетня отовсюду. 50 евро. Разве это деньги — на четверых-то? Нищета ощущается. Очень даже. Ни куда-нибудь поехать. Ни — зубы болят — полечить. Вырвали, теперь умираю. Ты молись, ты умеешь. А то останусь без челюсти, вся сгниёт. Вся я сгнию. Молись о своей любви, да?