Йоун возражал: метель, дескать, чересчур сильная, и вряд ли у него выйдет исполнить такое поручение; но Бьёрн был человек настойчивый. А потому Йоун закутался потеплее и вышел наружу, но очень скоро вернулся, весь покрытый снегом и льдом, и сказал моему приемному отцу, что на два шага впереди ничего не видать и что в этакую непогоду он околел бы, не дойдя и до амбара. Бьёрн, однако, заставил его сделать вторую попытку, а когда Йоун вернулся, полуживой от холода, и рассказал, что едва мог устоять на ногах против ветра и сумел пройти не больше шести шагов – мой приемный отец сгреб его за ворот куртки и вытолкал наружу. Наверное, именно тогда, распахнув дверь, он своими глазами увидал, что творится снаружи, потому что, когда Йоун через пару минут ввалился в дом, трясясь от холода и злости, Бьёрн ничего не сказал, но позволил Йоуну раздеться и забраться в кровать, чтобы прийти в себя.
Я уверена, что Бьёрн тогда и сам испугался не на шутку.
Все это время Инга так и лежала в постели, а теперь начала стонать от боли. Она побелела, как мел, ее безостановочно бил озноб, отчего она вся обливалась потом. Бьёрн перенес ее из бадстовы в комнату на чердаке – тогда в этом доме был чердак, – чтобы она могла побыть в тишине и покое, но, когда он поднял Ингу на руки, ее сорочка и постель оказались мокрыми насквозь, и я вскрикнула от изумления. Подумала, что Инга обмочилась.
– Бьёрн, не трогай ее с места! – крикнула я, но Бьёрн меня не послушал и потащил мою приемную мать на чердак, попросив меня вскипятить воды и принести сукна. Я исполнила его просьбу, взяв сукно, которое сама же недавно и соткала. И спросила, можно ли мне увидеть маму, но Бьёрн велел, чтобы я ушла и присмотрела за Кьяртаном, – а потому я вернулась в бадстову.
Кьяртан, должно быть, почувствовал, что творится неладное, потому что, когда я пришла, он хныкал. Едва я присела на краешек нашей общей кровати, он подполз ко мне; будучи сама охвачена страхом и нуждаясь в утешении, я усадила его к себе на колени, и так мы сидели, дожидаясь, когда Бьёрн скажет, что делать дальше, и прислушиваясь к вою бури.
Ждать пришлось долго. Кьяртан заснул, уткнувшись мне в шею, тогда я уложила его в постель и взялась было чесать шерсть. Я работала гребнями, разделяя спутанные пучки шерсти на тонкие волоконца, терпеливо выуживая из них крохотные репьи. Вот только руки у меня тряслись. Все это время наверху, на чердаке, кричала Инга. Я твердила себе, что крик во время родов – дело обычное, что скоро у меня появится новый приемный братик – или сестричка – и я буду его очень любить.
Через пару часов Бьёрн спустился с чердака. Он вошел в бадстову, и я увидела в руках у него небольшой сверток. То был младенец. Лицо Бьёрна было мертвенно-бледным; он протянул сверток, и мне пришлось взять кроху на руки. Затем он вышел из комнаты и вернулся на чердак, к жене.
Младенец привел меня в восторг. Он был совсем крошечный и легкий и почти не шевелился, только тоненько хныкал, жмурился и кривил ротик; личико у него было багровое и страшненькое. Я развернула младенца и увидела, что это девочка.
К тому времени проснулся Кьяртан. В комнате похолодало; морозный ветер проникал в дом через какую-то щель, и внезапный порыв сквозняка задул почти все сальные свечи, которые мы раньше зажгли и поставили на стол. Лишь одна свеча осталась гореть, и в ее зыбком свете плясали по стене наши тени; Кьяртан заплакал. Потом крепко зажмурился и уткнулся лицом в мое плечо.
Сделалось так холодно, что я завернула младенца вместе с одеялом в свой платок и взяла подушку, чтобы с ее помощью теснее прижать малышку к своей груди. Правда, все подушки у нас были набиты не пухом, а водорослями и потому почти не грели. Все же малышка перестала плакать, и я решила, что она, должно быть, не так уж сильно и замерзла и с ней все будет хорошо. Пальцами я кое-как стерла с ее головки вязкую слизь, а затем мы с Кьяртаном по очереди поцеловали новорожденную.
Так мы сидели долго. Прошло несколько часов, может быть, даже дней. В доме было все так же темно и холодно, и буран ярился без устали. Я велела Кьяртану снять одеяла с кровати отца, и мы в них закутались, тесно прижавшись друг к другу, чтобы хоть как-то согреться. С чердака непрерывно доносились стоны Инги. Так стонут люди, которым снится кошмар, – глухое жуткое бормотание без единого внятного слова, одни только звуки. И ветер все это время завывал так громко, что я не могла разобрать – то ли это Инга кричит, то ли надрывается ветер, терзая пламя свечи.
Я обняла одной рукой Кьяртана, другой крепко прижала к себе малышку и велела им обоим вслушиваться в стук моего сердца, чтобы отвлечься от беснования бури.
Наверное, мы заснули. Я говорю «наверное», потому что не помню, как проснулась – просто вдруг увидела, что посреди бадстовы стоит Бьёрн. Последняя свеча погасла, в сумраке комнаты я могла различить только, что он стоит совершенно неподвижно, низко опустив голову.
– Инга умерла, – молвил он, и слова эти, будто камни, упали в тишину и темноту. – Моя жена умерла.
– Бьёрн, – сказала я, – вот ребенок. Возьми ребенка.
С этими словами я достала крошечное тельце из-под одеял и протянула Бьёрну.
Тот не шелохнулся.
– Ребенок тоже мертв, – сказал он.
Я поглядела на то, что держала в руках, и обнаружила, что малышка стихла и совсем застыла. Одеяла, которыми я ее укрывала, были теплыми только оттого, что я прижимала их к собственному телу. Я заплакала. Кьяртан увидал посиневшее личико младенца с засохшей кровью на щечке, увидел, что малышка не шевелится, – и тоже захныкал. Бьёрн не сводил с нас глаз. Отчаяние охватило меня, и, положив мертвое тельце на кровать, я бросилась на пол, закрыв лицо руками. Я рыдала, выла от горя и кричала:
– Пускай я тоже умру!
– Может быть, и умрешь, – сказал Бьёрн. Только это и нашлось у него, чтобы утешить меня. – Может быть, ты тоже умрешь.
Долго я валялась так на полу и кричала. Помню, что доски пола – те самые, по которым мы ступаем сейчас, – отсырели от моих слез и соплей. Я злилась на Бьёрна, который сидел в темноте на своей кровати, обхватив голову руками, и не плакал, не кричал, не приказывал мне немедля встать и замолчать. Застыл, как застыла земля за стенами дома. И потому я вопила и каталась по полу до тех пор, пока глаза не распухли, а руки не разболелись оттого, что я молотила ими по полу. Я завывала точно так же, как буря за окном, – до тех пор, пока не вспомнила про Ингу, которая так и лежит на чердаке, и тогда я вскочила и опрометью бросилась из бадстовы, на бегу запутавшись в юбках и упав на колени. Взбежав по лестнице, я вихрем ворвалась на чердак.
Тогда в крыше, над балками, было небольшое окошко. Обычно мы затыкали отверстие ветошью, чтобы защитить чердак от дождя или снега, но затычка давно вывалилась, и сейчас, хотя снаружи все так же бушевала буря, в окошко проникал неяркий голубоватый свет. В комнате стоял лютый холод. Дыхание вырывалось из моего рта невесомыми белыми облачками. Через отверстие в крыше намело изрядное количество снега, и он, растаяв, образовал на полу внушительную лужу. Именно эту лужу я первым делом и увидела – свет, сеявшийся из окошка, отражался в ней, и она сверкала на полу, словно зеркало. И только потом я увидела Ингу.
В голубоватом свете ее кровь казалась лиловой. Она лежала на узком сенном тюфяке, поверх того самого сукна, что я относила Бьёрну, вот только сукно больше не было белым – его заливала кровь. Глаза Инги были открыты и, отражая свет, влажно мерцали, отчего мне почудилось, будто она все-таки жива. Я наклонилась к ней, крикнула: «Мама!» – тронула рукой ее плечо – и лишь тогда стало ясно, что она и вправду мертва. Тело ее уже окоченело и было холодным на ощупь.
Кровь была повсюду. Ночная сорочка Инги почернела от крови, кровь сплошь залила ее ноги и постель. Обнаженные плечи тоже были измазаны в крови, и я заметила, что и руки Инги, уложенные вдоль тела ладонями вверх, покрыты кровью – точь-в-точь как когда она делала колбасу и, дав крови свернуться, процеживала ее через чистое полотно. Лицо Инги было белым, чересчур белым в полумраке комнаты, и волосы, выбившись из-под чепчика, густо облепили лоб.