Не стану корчить из себя мудреца, а только они мне сразу не понравились. В нашем деле, понимаете, привыкаешь помаленьку разбираться в людях. Эти двое сразу, как бы вам сказать, сбили меня с толку, извините за выражение. И не столько своим разговором, нет, я ведь всякого навидался и наел у шалея, и потом вы, верно, приметили, у меня и у самого выговор… Родом-то я северянин, из Ножан-ле-Ротру. Это тоже здесь не всем по вкусу. Да что жаловаться, не об том сейчас речь, вот и зять мой, сестрин муж, всегда говорит: юг меня кормит. А эти — как бы вам сказать? Это такие люди, сами не знают, чего им надо. С придирами да занудами в нашем деле часто встречаешься, они въедаются в печенки, но с ними совладать можно. Не поймите худо. Я что хочу сказать: под конец уже знаешь, как к ним подойти да как их успокоить. А эти с виду вроде мягкие, а нутро ничем не проймешь, или, может, наоборот; в общем, с такими чувствуешь себя не в своей тарелке, понимаете, что я хочу сказать? Люди добрые, если покупают, приезжают смотреть чаще всего в субботу, а то и в воскресенье, хотя по воскресеньям… Я-то как раз люблю сходить с зятем на охоту, если сезон, ну или скатать куда-нибудь в Тараскон, в Монпелье, летом иной раз даже к морю, а эти заявились в среду вечером, на ночь глядя, представляете? Жозетта сказала… виноват? Нет, мосье, это моя секретарша, так вот, она сразу сказала: «Смотрите-ка, парижане». Глянул я в окно — тележка за тридцать тысяч франков, легкая на ходу, но уже не больно новая, зарегистрирована невесть где, номерные таблички белые, а буквы и цифры черные. И с чего Жозетта взяла, что они из Парижа?
Мадам Пашабюльян была то ли армянка, то ли черкешенка и похожа на Сталина, только без усов; она меня несколько удивила: вдруг посреди разговора об аскетизме и непостижимых безднах пожелание, не чуждое поэзии… но ведь никогда не знаешь, чего ждать от людей. Они с мамой хлопотали между столом и буфетом, перетирали рюмки. Резной хрусталь, который приберегается для самых парадных случаев. И я услыхал ее голос: «Вот если бы у меня еще когда-нибудь завелись деньги, я не стала бы их тратить ни на путешествия, ни на каракуль и жемчуга, мне так хочется иметь дом вдали от жизни…»
Я, разумеется, был в соседней комнате, которая служила то ли художественной мастерской, то ли салоном, И патефон играл «Венгерскую рапсодию». Я от нее без ума. Как только мы пришли, я поставил эту пластинку, аппарат был старый, заводился рукояткой, и я раз десять ее крутил, все не мог наслушаться. У меня находили «способности», только неизвестно к чему именно. Что же означали слова мадам Пашабюльян? Она говорила, как Поют в театре «Ла Скала»; грудь ее высоко вздымалась — могучий пятидесятилетний фрегат женского пола, горделиво плавала она в трехкомнатных апартаментах на верхнем этаже дома в квартале Вожирар (меблированные комнаты, где все звали друг друга как-нибудь вроде Григорий или Алеша) и рассуждала о былом величии и о людской зависти. Она подавляла маму бесконечными рассказами о России, о тайнах Константинополя и (вполголоса) о своей умудренности в делах любви. О каких же далях, о каком еще изгнании мечтала эта изгнанница? В какую рулетку играли ее грезы, самоубийственные, как всякие грезы? Все помыслы — о роскоши, если глаза голубые — это славянская душа, если карие — это уже Восток, и вечная тяга назад в Ниццу, и полный сундук длинных платьев, обтрепавшихся до бахромы, и на комоде фотографии офицеров с дарственными надписями бог весть на каких языках…
Лист и Венгрия немного вскружили мне голову. Но когда играют под сурдинку, не та это музыка, чтобы заглушить разговор! Впрочем, в ту пору я охотно приписывал людям глубокие мысли. Оккупация и четырнадцатый год моей жизни подходили к концу: мне было примерно столько, сколько сейчас Ролану. Он тоже помешан на музыке: Шопен, концерт ми-минор «Ночь на Лысой горе», но он хохочет при одном слове «патефон», и вся эта механика теперь электрическая. Стоило чуть повнимательней прислушаться к излияниям мадам Пашабюльян, и со всеми загадками было бы покончено. Но, наверно, музыка и сама была тогда подобием цыганского хмеля, что царил у меня в голове заодно с образами немецкого фильма «Золотой город»[1] — я ходил смотреть его, хоть мама и запретила. «Дом вдали от жизни…» Вот к чему стремятся беженцы, думал я, вот клочки счастья, оставшиеся в их израненных судьбах… смерть точно замок, им нужна уже не жизнь, а смерть в замке, самый подходящий конец для этой почтенной женщины, которая вновь и вновь повторяла, прижимая руку к груди, что она продала все свои драгоценности.
Прошли годы, пока я признал, что мадам Пашабюльян тешила себя всего лишь мечтой о жизни на лоне природы. Ей попросту хотелось поселиться «вдали от городской жизни». Тогдашний Париж был безмолвен и пустынен, вот отчего мечта ее казалась великолепной и сбивала с толку, но я-то в 1943 году плохо это понимал. Толчея на Больших бульварах по вечерам в четверг — все, что мне запомнилось от довоенной шумной суеты, — занимала слишком мало места в моих мыслях.
Итак, долгое время желание чем-либо владеть оставалось для меня облеченным в четыре приглушенных, загадочных слова, в которых сквозила не столько надежда обладать собственностью, как тоска и отчаяние скитальца без родины. И не смешна ли эта жажда владеть стенами и деревьями? Детство мое прошло среди разгрома: вдовы, нужда, распродажа наследственных имений. Я слышал, как говорили важные господа: «Мой кошелек совсем отощал», — и важные дамы: «Лучше уж я продам Беродьер, крыша течет, а чинить слишком дорого…» Они шли прахом, все эти собственные дома и имения! Люди, которые нас окружали, просаживали целые состояния на каких-то дурацких башенках и английских газонах. Нотариусы советовали рубить тополя. Во всех знакомых семействах утирали слезы, глядя на фотографии домов с закрытыми наглухо ставнями: последний снимок, сделанный наспех, когда агенту по продаже недвижимости уже не терпится рвануть машину с места, и трава сырая, а туфельки тоненькие. «Жаклина, быстрей отнеси ключи госпоже Буасье», — и этот тип, с важным видом раскуривая сигару и переключая скорость, заявляет: «Считайте, что вам еще повезло, мадам, загородные дома отжили свой век, никому они больше не нужны, а вы внакладе не остались. Знаете, с этим Народным фронтом… Вон какую вечернюю газетку стали выпускать эти красные! Вы чихаете? Надеюсь, барышня не подхватит простуду…»
«Лучше уж я продам»… Продам, продам. «Про д’Ам» — звучит недурно, можно так назвать дом. Имение «Про д’Ам» расположено на полпути между Приморскими Альпами и побережьем, в тихом, укромном уголке, у которого, однако, большое будущее, ибо он, без сомнения, привлечет туристов. Наконец-то отделались от Про д’Ама, уф, можно вздохнуть с облегчением! А эта мадам Пашабюльян, не угодно ли, в разгар войны признается, что ее заветная мечта — обзавестись недвижимостью… Вечно эти иностранцы витают в облаках. Всего лет пятьдесят назад они еще владели крестьянами, вот так потом И сам не заметишь, как окажешься шофером такси. Сплошные неурядицы: бегство, страховые полисы, мороз, черепица так и сыплется, мебель маркетри не выдерживает зимы в нетопленом доме, а если топить, инкрустация тоже погибает. Позвать краснодеревщика? Но во Франции не осталось настоящих мастеров, все сплошь большевики, видали, какую они выпускают вечернюю газету? Вся голытьба к ним переметнется, так вот, о русских, они не умеют думать о завтрашнем дне, просто богема, водят дрянные малосильные машины, и все они так и остались поручиками, впрочем, надо бы познакомиться с ними поближе, правда? Хотя они все чересчур важные аристократы, так что насчет порядочности… Про мадам Пашабюльян я не говорю, она женщина достойная, а если у нее бывали романы, что ж, ее личное дело, меня это не касается, в конце концов, она вдова, а иногда она так забавно рассказывает! Но в ее годы, в ее положении мечтать о загородном доме — ну нет, откровенно вам скажу, это сумасбродство.