Литмир - Электронная Библиотека

Мсье Рени созерцал пейзаж с недоверием. Природу он любил, хотя почти никогда не бывал на природе; он любил ее по смутным воспоминаниям детства, но любил как житель Севера и признавал лишь в виде тучных земель, пашен, лесов и озер. А эти резкие линии за окном, эта желтая сухая земля и щебень, эти незнакомые деревья — они только смущали его, как, впрочем, все, что было связано с Югом и с итальянцами; к последним он испытывал снисходительное презрение.

Но, может быть, оттого, что он чувствовал себя в это утро немного лучше обычного, к недоверию сейчас примешивалось любопытство. Не было ли это уже тем чудом, которого ожидали врачи от перемены места и климата? В его положении самый недоверчивый человек не может устоять перед той потаенной надеждой, какую возбуждает само безумство подобного паломничества.

Испуганный вскрик;

— Пилюли! Ты их не принял!

Он не принял ни одного лекарства, и почувствовал себя виноватым, и тут же рассердился на себя за это.

— Я спала! Боже, как я спала! — с ужасом проговорила Анриетта.

Ее жалкое, помятое, лишенное косметики лицо, на котором было написано раскаяние, ничуть не растрогало его. А она ведь так мало спала весь этот год, бедная его сиделка!

Это был его маленький реванш, он мстил ей за свое зависимое положение, предвидя, что жизнь на новом месте сделает его участь узника еще тяжелее.

— Ты спала как сурок! Я мог бы криком кричать, все равно бы ты не услышала! — бросил он с горькой иронией.

Пейзаж снова изменился. Поезд шел теперь среди искрящихся лагун.

* * *

Каждое утро, проснувшись, он должен был глотать эти пилюли, а в десять часов — другие, потом перед обедом и ужином — еще и еще. Питание тоже представляло собой целую проблему, ибо из меню была полностью исключена соленая пища. Пришлось везти с собой всякие пакетики, в которых были отмерены, взвешены, строго дозированы мельчайшие количества веществ, необходимых для организма и его водяного баланса в течение суток, — гнетущая бухгалтерия, в которой он совершенно терялся — от отвращения к ней и просто по рассеянности. В конце концов он оставил при себе лишь круглую коробочку с несколькими розовыми драже — он всегда носил ее в жилетном кармане или в кармане пиджака на случаи неожиданного приступа, который мог произойти в любую минуту, — всю же остальную аптеку положили в сумочку к Анриетте.

Рени отдавал себе отчет в том, что попадает таким образом под ее постоянный надзор, поскольку тем самым ее постоянное присутствие рядом с ним становилось необходимым, но на протяжении зимних месяцев, долгих месяцев полной физической немощи, особого неудобства от такого соседства он не ощущал. После вторичного приступа болезни он почти не выходил из дому, если не считать коротких прогулок в середине дня, когда позволяла погода; мучительная одышка, из-за которой он едва передвигал ноги, приводила его в отчаяние. Ему невольно вспоминались прежние прогулки, эти долгие блуждания, когда он отпускал машину и бродил по городу, с любопытством наблюдая уличные сценки и заигрывая с женщинами; свои случайные знакомства он обычно доводил до победного конца, поскольку вкусы у него были неприхотливые и он находил удовольствие в мимолетных связях, доставлявших чувственное наслаждение и не влекущих за собой никаких осложнений, могущих помешан работе; эта примитивность требований особенно возросла в последние годы. Он все больше дорожил своим временем, но не желал сдерживать свои любовные аппетиты, порожденные темпераментом, каковой он не без гордости считал поистине юношеским. Он просто платил своим партнершам деньги — и не видел в том ничего зазорного. Теперь от этих лакомств, ставших для него такими привычными, тоже пришлось отказаться. Он стремился сократить свои нынешние грустные прогулки: они слишком живо напоминали ему о прошлом. Он предпочитал теперь сидеть отшельником в тепле и комфорте квартиры, запершись в четырех стенах своей комнаты, где, несмотря на нудный ритуал лечения, вкушал в одиночестве иллюзию свободы. Однако, как ни пытался он скрыть это от себя самого, его постоянно терзал страх — страх ошибиться в дозе, забыть принять пилюлю, перепутать порошок; этот страх мог возрастать или уменьшаться в зависимости от физического самочувствия, но полностью не проходил никогда; давнее душевное малодушие перед лицом болезни — у него, человека, который никогда не болел, — теперь прочно поселилось в нем и терзало его какой-то беспредметной тревогой.

Мадам Рени вернулась к своей прежней роли сиделки и тоже прочно в ней укрепилась; нужно сказать, что она выполняла эту миссию даже не без некоторого удовольствия — выполняла усердно и умело, хотя ее усердию явно не хватало такта. Но ясно одно: несмотря на все, что годами их разделяло, несмотря на ту злобность, с какой он стремился себя оградить от ее бдительного надзора — при этом сам же делая все для того, чтобы этот надзор еще больше усилился, — Анриетта с присущим ей упорством ревностно выполняла свой долг. Бесспорно, он был полностью в ее власти, и ничто не могло бы ей помешать при случае дать ему это почувствовать.

А теперь мы присоединимся к нашим путешественникам в конечном пункте их паломничества, не в самом городе, а в большом и красивом отеле на острове Сан-Джорджо, с видом на открытую лагуну и на Джудекку; они занимают две смежные комнаты, просторные и веселые, — белые обои, голубой мохнатый ковер, окна выходят на террасу и в тенистый сад, который отлого спускается к маленькой пристани; там в распоряжении постояльцев всегда есть лодка. В любое время дня и ночи она перевезет вас с острова на набережную Скьявони и доставит обратно в отель.

Месторасположение замечательное! На горизонте взгляд с отрадой покоится на трепете моря, на том перламутровом свечении, которое с недоверием разглядывал Рени в окно вагона, на ласковом мерцании, которое всегда смягчено влажной дымкой; там и сям виднеются сиреневые пятна других островов и молов, плывут гондолы; укромный уголок, приют тишины и спокойствия, похожего на крепкий и здоровый сон; такой безмятежности Рени до сих пор никогда не знал, и этот контраст с огромным прокопченным городом, который он покинул только вчера, коченеющим в лапах зимы… все это казалось чудом!

Он злился и негодовал на это путешествие, он его опасался, он его не хотел. Да, он поехал, но то была лишь уступка, вынужденная уступка — врачу, своему телу, наконец, жене, которая с таким неисправимым эгоизмом повела на мужа осаду, безобразно воспользовалась его слабостью! С большим недоверием въезжал он в прославленный город, плыл по Большому Каналу к набережной. Яркие краски, шум, солоноватые, а порою и затхлые запахи, чересчур пылкая итальянская услужливость, воспринимаемая им как лакейство, — все раздражало его. Мосты и дворцы, мимо которых они проплывали, он даже не удостоил взглядом. Но когда он оказался в комнате, прохладной и защищенной решетчатыми ставнями от яркого света, в комнате, где чудесно пахло свежим бельем и кипарисами и куда не проникал никакой шум, кроме пения птиц в саду и дремотного плеска воды, он, стыдясь себе в этом признаться, вдруг почувствовал, что все это покоряет его! Вряд ли мог бы он объяснить эту внезапную перемену. Он просто ее ощущал. Ему было так хорошо, как еще ни разу не было за все время болезни.

Самым тяжким его страданием, нескончаемой его мукой с того злосчастного вечера, когда впервые обнаружился недуг, был даже не страх смерти (этот страх находил на него приступами, особенно во время бессонных ночей, и приступы эти становились все реже по мере того, как время шло и он убеждался; лечение приносит свою пользу и благодаря прогрессу медицины болезнь его не так уж страшна…) — хуже всего было вынужденное безделье. Прежде он вообще не знал, что такое досуг; правда, он каждый год уезжал на три недели в отпуск, отправлялся один в горы, в маленькую гостиницу, спал, бродил по окрестным лесам, но проходила неделя, и он уже считал дни — так не терпелось ему вернуться к работе. Что поделаешь! Ничто на свете, кроме работы, не интересовало его, и он не стеснялся в этом признаться.

4
{"b":"549722","o":1}