Тот смахнул колпак с лохматой головы, перекрестился на заалевший восток и ответил:
– Сочлись! Ты меня с плахи отбил. Я тебе волю дать хотел. Коли не нужна, что уж тут, – развел руками.
– Да не так все! – вскрикнул Ивашка в отчаянии от бессилия высказать, что было на душе.
Голодные кони торопливо щипали траву. Первые лучи солнца золотили верхушки деревьев. Набежавший порыв ветра прошелестел ветвями. Казаки вспомнили брошенного ермаковца и устыдились пуще прежнего.
– Согрешили против Гаврилы! – смущенно просипел Рябой.
– Надо возвращаться! – напомнил Третьяк. Достойно претерпев разочарование от встречи, он обнял дружка и отошел в сторону, не выказывая ни радости, ни печали.
– Прости! – слезно поклонился ему Ивашка.
– Не тебя, свою душу спасал перед Господом! – ответил тот с улыбкой на безусых губах. – Грех да беда не по лесу ходят – все по народу! – Вскинул светлые глаза: – Иной раз помянешь в молитвах – и ладно!
– Путь долгий, наговоримся в Верхотурье, – мотнул головой Пантелей, все чаще и опасливей поглядывая на небо и откидывая за плечо длинную прядь. – Жизнь грешная! Один грех искупая, другой на душу взяли! – Развернул лошадь со злой усмешкой.
Смутившись новым напоминанием об обманутом старике, донцы стали торопливо прощаться.
Литвины вернулись на табор, как только за верховыми побрел в лес Ивашка. Они пришли своей волей, хотя, убегая, прихватили оружие. Кое у кого в просторных карманах шаровар оказался припас сухарей.
Ссыльный Похабов солгал стрельцам, что казаки его бросили и уехали по своим срочным делам. Обозные недосчитались одного только передовщика – пленного еретика Иогана Ермеса.
– Опять к Печоре подался, – подозрительно оглядел вернувшихся молодой стрелец. – Я за ним давно надзираю: где ни остановится, с кем ни заговорит, окаянный, – все про путь к Пустозерскому острогу выспрашивает. Понятно – туда немцы на торговых кораблях ходят.
Оставив Ивашку старшим, стрельцы взяли сухарей, вскочили на отдохнувших за ночь лошадей и, пустив их рысцой, отправились искать своего беглого начальника. Вернулись они к полудню вместе с передовщиком. Ермес не вырывался, не оправдывался, смотрел на обозных налитыми презрительной тоской глазами да равнодушно хлопал белыми, как у поросенка, ресницами.
С благословения иноков беглеца выпороли и вновь передали ему власть. Поскуливая и полаивая на чужих языках, Ермес приказал на ломаном русском отдыхать, чтобы наутро идти к Верхотурью.
Пятерка донцов добралась до ямской слободы почти к полудню, когда с буянами было покончено. Гаврила под горячую руку огрел батогом Кривоноса и Пенду. Те смиренно промолчали, не уворачиваясь от ударов и по обычаю московских холопов отвесили по три земных поклона, а не один, как принято у казаков.
– Ну хоть солгите что! – гневно потребовал ермаковец с красными пятнами на лице. Он был в недоумении: не пьяны, голодны, без всякой воровской поклажи – заявились с выражением покорности и вины.
– Что врать? – смиренно поднял усталые глаза Пантелей. – Ошиблись дорогой, проехали мимо, на чужой обоз чуть не напали.
– Как проехали, если там брод? Я же говорил! – закричал старик, топая ногами.
– Среди ночи заплутали, не разобрались – где брод, где торная дорога с гатью. Да и не один там брод, а много…
– Известное дело, – торопливо закивал Рябой. – Леший обойдет лесом – глаза залепит. Бывает, меж трех сосен блуждают неделями.
Старик из сбивчивых объяснений донцов ничего не понял, но был рад уже и тому, что пропавшие вернулись. С двумя верхотурскими казаками он въезжал в слободу, уверенный, что донцы все сделали и ему останется только предъявить грамоту. На въезде их встретили караульные слобожане и, узнав, с чем приехали, мигом собрали народ. Добрая половина казаков, следовавших в Сибирь с атаманом и боярским сыном, тут же перешла на их сторону. Натерпевшись обид в пути, они со злорадством связали и побили буянов. Кнута и батогов Гаврила давать не велел, обещая, что тех выпорют по винам в Верхотурье на гостином дворе.
Остывая от негодования, он насмешливо спросил Пенду:
– Что волосищи-то поповские отпустил, печальник? В монастырь собираешься или вдовеешь?
– И вдовею, и сиротею, и в печали великой – и родину, и станицу, и жену потерял! – смиренно ответил тот. – А верного коня предал! – скрипнул зубами, разглядывая свои руки, пытаясь найти место беспокойным пальцам.
Старика такой ответ тронул и умилостивил.
– Прощаю вам вины ваши, – заявил великодушно, – ради правого дела, которое, с Божьей помощью, сделано. – Он кивнул на связанных и велел собираться в путь.
К вечеру отряд прибыл на табор. Передовщик Бажен, сын Попов, сперва ужаснулся множеству людей, но узнав, что у пленных и сопровождавших свой провиант, повеселел.
Был он ласков не только с ермаковцем, но и с донцами. От здешних людей узнал, что коней в Верхотурье не дадут. Строить суда придется самим. Поскольку плотников в городе мало, все они в почете у воеводы и определены на казенные работы. Теперь купчина благодарил Бога, что нанял пятерых работных в Перми, и надеялся задержать их против прежнего договора на строительство судов. Зимовать в здешних местах, обедневших соболем, ему не хотелось.
Лошади были возвращены вогулам. Среди оставленных на таборе казаки недосчитались одной, самой немощной. Вскоре Угрюмка увидел ее круп в мутной воде речки, стал показывать на него вогулам и промышленным. Те смущенно воротили глаза, но не интересовались пропажей. Угрюмку остепенил Рябой.
– Купили лошадь в складчину и поднесли дедушке водяному, чтобы жаловал ватагу! – прошепелявил, потряхивая редким клином бедняцкой бороды.
– Утопили коня! – проворчал Кривонос и тихо выругался.
На дереве с ободранной коновязью корой уже безбоязненно сидели вороны, почесывали лапами острые клювы и терпеливо ждали, когда обоз снимется с места.
Слободской ямщик, похлебав жидкой каши из обозного полдника, впряг дюжего коня в фуру, на которой привез старого ермаковца с пропившимися буянами. К новой радости передовщика, он не потребовал прогонов. Донцы же вместе с ватажными людьми начали строить плоты и к изумлению складников оказались искусными плотниками.
Работали не все. Дремал, греясь на солнышке, старик-сказитель, ермаковец Гаврила важно похаживал по табору и давал советы, пленные сидели в балагане под охраной бывших своих, обиженных ими казаков. Им работать было недосуг – нужно было думать о словах оправдания перед верхотурским воеводой.
Наутро днюющих путников навестил слободской приказчик Артемий Бабинов, человек, известный от самой Перми до Туринска. Это он открыл дорогу, по которой шел обоз и потом, по царскому указу, строил ее и все здешние мосты. Теперь Артемий встречал каждый идущий обоз с надеждой о царской грамоте с наградами за свои труды.
После ужина и молитв ватажные подкинули хвороста в большой костер, расселись и разлеглись возле огня. Пока сказитель собирался с мыслями, причмокивал да высасывал кашу, застрявшую меж старых зубов, устюжане запели про падение Адама, про плач его у ворот рая:
Как расплачется Адам,
Перед раем стоячи…
– Ай, раю мой, раю, – дружно подхватили холмогорцы, – прекрасный мой раю!
Услышав знакомый напев, Угрюмка заерзал, завертелся юлой. Невмочь как захотелось ему заткнуть уши и бежать без оглядки. Песнь навязчиво напомнила зиму, когда, побираясь по деревням, шел он со слепцами к сытому Нижнему Новгороду. Даже плечо заныло, будто до сих пор его сжимала цепкая рука убогого старца.
Не велел Господь нам жить в прекрасном раю.
Сослал нас Господь Бог на трудную землю.
– Ай, раю, мой раю, прекрасный мой раю! – снова во весь голос подпели холмогорцы.
Поскрипывая зубами, со слезами на глазах Угрюмка убежал за балаган, хотел спрятаться, забиться куда-нибудь, но не мог никуда деться от страшной песни. И бежать было некуда. С одной стороны река с заиленными конскими костями, со злющим водяным, с другой – тайбола, лес со зверьем, лешими да всякой нечистью. Да и поздно было бежать: колючей занозой сидела в голове жуткая песня, вызывая бессильную ненависть к своей доле и к прошлому. Познал он в жизни выходы из нужды и себя научился беречь, а спасаться от нестерпимых воспоминаний, связанных со стыдом, не умел. Так и сидел, весь выстывший, подрагивающий изнутри. Время от времени облизывал шершавые обветренные губы.