Эта жизнь, это внутреннее беспокойство при внешней неподвижности находит истинно живописное выражение в противопоставлении света и тени в двух последних офортных портретах, выполненных в 1656-ом году. Это портреты стариков - Яна Лютмы и Томаса Харинга. У сидящего напротив нас ювелира Яна Лютмы, в его приветливых глазах, как естественно они сужены! - таится много плутовства, жизнерадостности и свежести. То же сверкает в уголках глаз. Рот, в свою очередь, говорит об энергии и задоре. Кепи сидит несколько набекрень. Борода подстрижена характерно, залихватски. В легком наклоне массивной головы направо от зрителя опять чувствуется напряжение - и снова оно сдерживается силой, исходящей, как кажется, от мощного затылка.
Глубоко запрятанная внутренняя тревога лучше всего выражена, наверное, в одном из последних офортных портретов (высота офорта двадцать, ширина пятнадцать сантиметров). Рембрандт пользуется здесь всем богатством возможностей языка офорта и выполняет неуловимые штрихи и немыслимые по форме и отделке темные и светлые тональные пятна посредством как сухой иглы, так и протравливания кислотой. Пространство отодвигается вглубь на два-три метра, замыкаясь глухой серой стеной с решетчатым прямоугольным окном наверху. Снизу к нему растет целая темная гора - это тяжелое, черное, мерцающее серебристыми бликами бархатное платье, полностью скрывающее от нас фигуру погруженного в него сидящего напротив человека. И наверху этой горы, над прямоугольником белого воротника, попавшего в самый центр изображения, дрожит усталое, равнодушное старческое лицо, истомленное жизненными радостями и печалями.
Неуловимая светотень обрисовывает неверные черты, моделирует жидкие седые кудри, подчеркивает горизонтальные морщины на лбу и косые - на щеках, передает сухую, пергаментную кожу всего лица. Главный свет сосредоточен на воротнике и манжетах изумительно выполненной художником бархатной одежды; высохшие кисти рук безвольно и спокойно улеглись на подлокотниках. Здесь лицо, как носитель духовного выражения, не нуждается в контрастном подчеркивании, и бархатные ткани играют роль необходимого декоративного противовеса. Вся фигура словно сжилась с креслом и никогда не поднимется. Каждый смотрящий на этот гениальный портрет вновь и вновь удивляется тому, как в нем переданы дрожание, беспокойство и напряженность старости.
Здесь так много запутанного изобилия светопоглощающих и светоотражающих плоскостей в складках одежды, в тяжелой черной занавеси в верхнем левом углу, в формах изрешеченной оконной рамы над головой Харинга, что мы понимаем - нигде еще художественное намерение Рембрандта не сказывалось в офорте так ясно, как здесь. Между всеми этими предметами нет ни одного, который бы приковывал наше внимание как таковой. Но трепет изборожденного морщинами лица Харинга требовал такого сложного, спутанного, шумного сопровождения. Оно лучше всего дает понять, насколько все же это лицо, эта основная мелодия господствует над средой. Смотришь на эти веки, полуопущенные, как если бы трудно держать глаза открытыми, смотришь на этот уже не закрывающийся рот, и чувствуешь короткое учащенное дыхание старика.
Таков старый Томас Якоб Харинг, смотритель камеры несостоятельных должников, на что намекают ржавые прутья окна, как раз над головой портретируемого - камеры, где художник с ним и познакомился.
Все портреты Рембрандта чрезвычайно далеки от бесстрастной фотографической объективности, хотя все они в высшей степени реалистичны. Раскрывая человеческий образ, художник выдвигает на первый план черты, наиболее близкие ему самому. И поэтому в большинстве офортных портретов Рембрандта есть нечто общее, делающее столь различных людей, как смотритель тюрьмы Харинг, врач Бонус, гуманист и патриций Сикс, издатель гравюр де Йонге, неуловимо похожими друг на друга. В трактовке Рембрандта все это люди чувства и мысли, а не действия; в каждом из них мы чувствуем глубокое внутреннее одиночество. В их характерах заметны чуть пассивные, исполненные безотрадной печали черты. И, однако, это не смирение, не безропотная покорность судьбе, это только глубокое понимание жизни, такое, какая она есть.
Робкая надежда на нравственное перерождение проходит через все поздние офорты Рембрандта, но нигде, пожалуй, не выражается с такой силой, как в гравюре "Слепой Товий", 1651-ый год (высота шестнадцать, ширина тринадцать сантиметров). В этом серебристом, прозрачном в деталях офорте замечателен тот минимум средств, которым достигнута трехмерность интерьера за изобразительной поверхностью и передана необычайная насыщенность внутреннего содержания.
Простое крестьянское жилище с камином на заднем плане справа; над разожженным огнем коптятся подвешенные рыбы. Пустое старое кресло перед камином, на третьем плане. Лежащее на полу перед креслом - на втором плане большое сломанное колесо, наверное, от повозки. Старый Товий, очевидно, сидел в кресле спиной к камину. Но какие-то неясные предчувствия - то ли вбежавшая слева в комнату лохматая собачка, тыкающая морду в его ноги, то ли внутренний голос слепого - подсказывают ему, что вести о сыне - или он сам близки. Его сын уехал, чтобы искать отцу исцеления, и эти годы напрасного ожидания, неумирающей надежды и тяжелых забот сделали слепого человека старым и седым. И сейчас, в высочайшем возбуждении ожидания, дрожа от предчувствия, он встал и устремился из комнаты. И он, который тысячу раз, без колебания, шел по дороге от очага к двери, в возбуждении и радости предстоящего часа мгновенно забывает, где дверь, и идет налево, прямо в глухую стену. По полу, а теперь и по этой стене уже стелется его бледная тень. Слабой и дрожащей правой рукой шарит Товий по стене, нащупывая дверь. Выход рядом, справа от Товия, в той же стене, на заднем плане. Комната залита светом, но Товий заперт в ней слепотой. Глубже, душевнее, сдержаннее эта легенда никогда еще не была рассказана.
Вся щемящая горечь, страшное одиночество покинутого в доме слепого старика, безнадежно протянутая вперед правая рука, - и сквозь этот трагизм в лице его с зияющими глазными впадинами и провалившимися щеками пробивается мучительная надежда на встречу с сыном, на таинственный и чудесный исход этой встречи.
Офорт совершенно лишен контрастов света и тени, только фигура Товия, точнее, та ее сторона, которая обращена к двери, несколько темнее окружающих предметов. Очертания интерьера - прямоугольный камин справа, уходящая недалеко в глубину левая стена с дверью, большие яркие квадратные плиты каменного пола, имитируемые трапециями с точкой схода на правом крае изображения, - все эти очертания деталей интерьера показаны легкими, тонкими, как бы дрожащими, порой прерывающимися прямыми штрихами, растворяющими объем человеческой фигуры, подобно тому, как мысли и чувства старика растворяются во взволнованной напряженности его трепетного ожидания. Эти тонкие штрихи на белом фоне растворяют и мятущуюся фигуру Товия в длинном до полу одеянии, которое сейчас упадет с его плеч, с протянутой вперед правой рукой и согнутой, опирающейся на палку, левой. Эти штрихи лишают фигуру Товия материальной определенности, оставляя от всего образа лишь напряжение и одухотворенность большого чистого чувства предстоящей радости или великой муки.
Подобное ощущение человека как слабой некрасивой плоти и напряженно сосредоточенной в себе души воплощено в листе "Христос в Гефсиманском саду", 1653-ий год (длина двенадцать, высота девять сантиметров). Как повествуют евангельские сказания, придя последний раз в этот сад, где он имел обыкновение останавливаться, Христос взял с собой трех учеников. С тоской и печалью сказал он им: "Душа моя объята скорбью в предчувствии смерти. Побудьте здесь и бодрствуйте со мною". И после того отошел от них на расстояние брошенного камня и, преклонив колени, стал молиться: "Авва Отче! Все возможно тебе; избавь же меня от этой чаши! Однако пусть свершится не то, что я хочу, но то, что ты хочешь".
Три раза принимался молиться Христос, в то время как его ученики - мы различаем их бледные фигурки на первом плане слева - были объяты сном. Рембрандт изображает тот момент ночного моления, когда изнемогший в тяжелой внутренней борьбе с самим собой Христос, ноги которого подкосились, вот-вот упадет на землю. В ужасе от понимания предстоящих ему мучений и казни, он стремиться закрыть обеими руками свое склонившееся, измученное, данное несколькими точными штрихами лицо. Пот, подобно крови, стекает с него на землю. Слетевший к Иисусу ангел, опустившись на одно колено, нежно подхватывает Бога-сына под руки, сложенные в молитве, и шепчет ему слова утешения.