Двадцатого декабря матросы расстреляли В. И. Орлова. Десятого февраля 1918 года – контр-адмирала Н. Г. Львова, Б. В. Бахтина, А. А. Яковлева.
Расстрелы участились после того, как отряд черноморских «братишек» побывал на Дону, решив примерно наказать казаков за то, что те косо поглядывали на советскую власть.
Получилось наоборот: казаки в пух и прах расколотили «братишек», многие из матросов прибыли в родной Севастополь вперед ногами. Суша – не море, на суше матросы вояками были слабыми.
После этого моряки и вызверились: дело дошло до самосуда, до того, что случайно увиденного на улице офицера закалывали штыками.
Более позорных страниц в истории русского флота, когда свои били своих – били ни за что, – еще не было. В одну только февральскую ночь – с 22 на 23 число – глухую, безответную, как пустыня, – было убито двести пятьдесят человек.
Но как ни гребли страшными своими граблями моряки, как ни прочесывали дома, в которых могли находиться офицеры, а Софью Федоровну не выгребли – она, имея на руках чужой паспорт, осталась неузнанной.
Это ее и спасло.
Славик продолжал оставаться в Каменце-Подольском.
Прибыв во Владивосток, Анна Васильевна первым делом написала письмо Колчаку. Почта здесь, не в пример Петрограду и Москве, работала исправно, словно никогда ни революции, ни войны пне было. Впрочем, имелся еще более надежный путь – через английское консульство. Колчак в одном из своих писем, присланных из Америки, специально подчеркнул: послание можно оставить в консульстве, а там найдут способ переправить письмо туда, где находится адмирал.
Сам Тимирев углубился в дела Тихоокеанского флота, проводил ревизию кораблям, дома появлялся поздно вечером, и Анна Васильевна была предоставлена сама себе.
Анна Васильевна написала Колчаку, что готова приехать в Харбин.
Прошло несколько дней. Жарких, суматошных, каких-то безмятежных, даже радостных: во Владивостоке торговали все магазины и лавки, работали рестораны, отовсюду доносилась патефонная музыка – да ладно бы звучали только патефоны, звучали целые оркестры. Списанные с кораблей и разменявшие матросские бушлаты на красные сатиновые рубахи, перепоясанные шелковыми шнурами, оркестранты теперь самозабвенно играли на своих инструментах в лучших владивостокских шалманах.
Прилавки ломились от тканей, на вешалках было тесно: платья доставляли сюда прямо из самого Парижа – страшно подумать, в парфюмерные отделы невозможно было зайти – от изобилия товаров начинало ломить глаза. Универмаг Кунета и Альберса ежедневно проводил распродажи со скидкой. Улицы были тесно заставлены лотками со свежими овощами – это старались корейцы, искусные огородники, мукденские купцы – узкоглазые, улыбчивые, со смешными тощими косичками (чем длиннее косичка, тем знатнее и богаче купец, некоторые имели косички аж до самых пяток, непонятно было, как они умудряются на них не наступать), раскладывали прямо на камнях шелк, бархат, парчу, черный и розовый жемчуг, табакерки и шкатулки из перегородчатой эмали.
Это был совсем не русский город Владивосток – очень он не походил на мрачные, голодные русские города – это был восточный город. Второй Сингапур. Хотя в Сингапуре Анна Васильевна никогда не была.
Утром, когда под окнами гостиницы начал истошно орать зеленщик-кореец, в дверь номера Тимиревых раздался тихий стук.
Анна Васильевна открыла. На пороге стоял человек с плоским сосредоточенным лицом и серыми, какими-то скучающими глазами. Анна Васильевна вопросительно посмотрела на него.
– Вам письмо, – сказал человек, тщательно выговаривая слова, по этой тщательности можно было легко понять, что он не русский – слишком уж долго и сосредоточенно обкатывает во рту каждое слово.
– От кого? – спросила Анна Васильевна, хотя уже прекрасно знала, от кого пришло письмо. Она ожидала, что молодой человек передаст ей конверт, но вместо конверта он протянул ей обычную папиросу.
Анна Васильевна взяла папиросу, с недоумением повертела ее в пальцах.
– Это что?
– Я же сказал – письмо.
Письмо было от Колчака. Закатанное в папиросу. Видимо, доставлено было по тайному каналу – англичане на этот счет были большими мастерами. Колчак просил Анну Васильевну немедленно прибыть в Харбин.
В тот же день пришло письмо и от Жени – она также звала Тимиреву в Харбин. «Приезжайте немного и для меня», – с изрядной долей лукавства писала она. Анна Васильевна радостно запорхала по номеру, собирая вещи.
Когда вечером появился Сергей Николаевич, чемодан уже был собран и стоял у двери. Тимирев все понял, прошел к креслу, сел. Отер тяжелой подрагивающей рукой лицо. Усы у него тоже подрагивали. Тимирев молчал, не произносил ни одного слова, будто в нем что-то отказало.
Так он просидел минут двадцать. С кресла поднялся вконец расстроенный, с постаревшим лицом и душным ужасом, наполнявшим все его тело, – это ощущалось по глазам, Сергей Николаевич не верил в то, что жена может уйти от него, как не верил и в ее шашни с адмиралом Колчаком. С одной стороны, его щадили и долго о них не рассказывали, с другой – он долго закрывал на них глаза, думал – обойдется, пронесет...
Причем верил он не жене – юная красивая вертихвостка может отчебучить и не такое – верил своему старому товарищу, боевому адмиралу и – надеялся на тот негласный кодекс чести, который соблюдают все они...
Выходит, напрасно верил. Как и напрасно надеялся.
Усы у него перестали дергаться, лицо застыло, как перед смертью.
Тимирев спросил тихим, совершенно чужим голосом, в котором не было ни одной знакомой нотки, как не было ни надежды, ни тепла, ни обычного домашнего беспокойства, когда один человек беспокоится за другого, – ничего, словом:
– Ты вернешься?
Именно этот мертвый чужой голос уколол Анну Васильевну в сердце – на расстроенное лицо она не обратила внимания, отреагировала лишь на голос, – и ответила совершенно искренне:
– Вернусь.
– Когда?
Риторический вопрос. Анна Васильевна замялась.
– Сделаю кое-какие дела, повидаю кое-кого и вернусь.
Ну какие могут быть у нее дела в чужом Харбине? Сергей Николаевич ощутил, как у него горько задрожал левый уголок рта, в ушах возник звон, и он снова тяжело, будто больной, опустился в кресло.
...Она потом признавалась, что ехала в Харбин как во сне – разводила руками даже воздух перед собой, словно пыталась уменьшить сопротивление и взлететь над землей, пронестись по пространству, – с удивлением глядела на сопки: те как будто были покрыты снегом.
Но за окном вагона было тепло. Сияло солнце.
– Это что, снег? – спрашивала Анна Васильевна у попутчиков, не зная их имен, не видя их лиц, как это часто бывает во сне.
Те смеялись:
– Нет, это не снег. Это цветет черемуха.
Г-господи, да она уже встречала точно такие же белые сопки за Читой.
Вместе с дымом паровоза в окно вагона врывался горький нежный дух. Это был дух цветения, который влюбленная Анна Васильевна восприняла как дух счастья.
Склоны сопок были белым-белы – хоть на лыжах катайся.
Она думала, что в Харбине, на вокзале, ее встретит Колчак – Анна Васильевна через английское консульство передала ему записку о приезде, встречайте, мол, – но встретила ее Женя. Сияющая, радостная, она кинулась к растерянной Анне Васильевне на шею, расцеловала ее.
– А где Александр Васильевич? – спросила та.
– Да здесь он, в Харбине! – Женя рассмеялась, сделала небрежное легкомысленное движение. – Он сейчас в отъезде. Будет завтра утром!
На следующий день они встретились, Колчак и Анна Васильевна. И вот конфуз: Анна Васильевна не узнала Колчака, а он не узнал Анну Васильевну.
Колчак был одет в обычный офицерский пехотный мундир, ничего общего с элегантной морской формой не имеющий, Анна же Васильевна, несмотря на радостную встречу, была во всем черном. Они обнялись. Колчак поцеловал Анне Васильевне руку, спросил:
– Вы в трауре?
– Да. Недавно умер мой отец, Василий Ильич Сафонов. [167]