Не успела подрасти дочь — появился на свет Герман. Поездку на родину опять пришлось отложить на неопределенное время. А там — заочная учеба в вузе, стремительный взлет по служебной лестнице, учеба жены в аспирантуре…
И закрутилось!
Лет десять Василий Кирикович, кажется, вообще не помнил о Ким-ярь и о своей деревеньке Лахте. Однако связь со стариками поддерживал: отправлял им на праздники поздравительные открытки, а на Новый год — посылку или деньги.
Из Лахты, тоже очень редко, приходили коротенькие письма, написанные рукой соседки Нюры Маркеловой, поскольку отец и мать были неграмотными. Кроме обычных поклонов, в этих письмах перечислялось, кто приезжал в Ким-ярь в отпуск да кто еще собирается, понаслышке, наведаться в родные места. О себе старики сообщали неизменно одно и то же: «Мы покуда, слава богу, живы-здоровы и дома все ладно».
Так прошло целых двадцать пять лет!..
Мысль навестить родину пришла Василию Кириковичу в прошлом году, когда он оформился на персональную пенсию.
Точнее, это была даже не мысль, а неожиданно вспыхнувший зов совести. Оказавшись без всякого дела, Василий Кирикович сначала так, от избытка досуга стал вспоминать маленькую деревушку на берегу озера. Воспоминания эти первоначально были скудны: деревушка крохотная — то ли десять, то ли двенадцать дворов, а Ким-ярь — большое озеро, километров пять в длину; лес за деревней густой и темный — ельник.
Постепенно в памяти, как из редеющего тумана, стали вырисовываться подробности: родной дом — огромный, стоит на бугре в центре Лахты, лицом к озеру, берег озера напротив деревни — песчаный, чистый, мелкий — там хорошо было купаться; в ельнике, что темнеет за деревней, скрыто от глаз людских маленькое таинственное озерко — Ситри-ярвут, на которое надо уходить на рыбалку так, чтоб никто этого не знал, иначе вернешься без рыбы…
Потом воспоминания стали буквально преследовать Василия Кириковича. Он вспомнил даже, как пахнет на болоте янтарная морошка, как трубят за Ким-ярь журавли и какая светлая и вкусная в озере вода.
С необъяснимой неотступностью преследовало его и мучило ощущение глубокой сыновьей вины. Долгими ночами он думал о том, как могло случиться, что он столько лет не навещал стариков? Как могло случиться, что вся его связь с отцом и матерью на протяжении многих лет выражалась лишь в коротеньких, однообразно написанных праздничных поздравлениях, а вся помощь — в несчастной десятке или посылочке на Новый год?
Все чаще и чаще он вспоминал стариков. Сам Кирик — мужик кряж, жилист, широкоплеч; мать, Акулина, — под стать мужу, румяная, крепкая, бойкая, всю войну за плугом ходила…
Но с тех пор прошло четверть века! Василий Кирикович силился представить, как выглядят старики сейчас — и не мог. И у него начинали гореть от стыда уши, и чтобы искупить свою вину, хотелось немедленно ехать, не ехать — на крыльях лететь в Лахту, навезти старикам кучу подарков и гостинцев, пожить там месяца два-три и тем скрасить их одинокую старость…
Сейчас, когда с каждым шагом сокращалось расстояние до родной деревни, когда с каждым часом приближалась минута встречи со стариками, думалось иначе — бесстрастно и вроде бы более объективно.
В самом деле, разве есть его вина в том, что в жизни, при большой работе, не хватило времени вот на такую поездку? Теперь есть время, и он терпеливо сносит дорожные муки.
А письма? Как бы он стал их писать, заведомо зная, что эти письма будут читать чужие люди? Нет, это было бы совсем ни к чему! Зачем посторонним, той же Нюре Маркеловой, знать подробности его жизни?.. Денег, конечно, можно было посылать больше. Но на что старикам деньги? У них, наверно, есть коровенка, поросенок, овцы, куры, свой огород, они и пенсию получают. Пусть небольшую, но много ли старикам надо? Да и в письмах они никогда не жаловались на нужду. Если бы хоть раз намекнули, что им трудно, послал бы, сколько нужно, послал бы с радостью…
О том, что в далеком и тяжком сорок пятом году отец и мать тоже не обижались на житье, хотя жилось им тогда горько и солоно, он не помнил…
4
На двадцатом километре пути Василий Кирикович заявил, что дальше идти не может.
В мокрой от пота рубашке, с воспаленными глазами на раскаленном припухшем лице, он в изнеможении опустился на мшистую кочку и привалился спиной к дереву. Руки его бессильно лежали на коленях и нервно вздрагивали.
— Итак, мой предок выдохся! — Герман скривил в усмешке тонкие губы. — Между прочим, я — тоже! — и свалился в траву.
— Крикни этому… как его… Ваньке! А то ведь уедет, оставит нас, — слабым голосом пробормотал Василий Кирикович.
Герман привстал и звонко, на весь лес крикнул:
— Эй, извозчик!.. Гони сюда!..
Ваня прибежал минут через пять.
— Вы чего? — он в недоумении смотрел то на Василия Кириковича, то на Германа. — Ноги стерли?
— Будем отдыхать… — Василий Кирикович закрыл глаза.
— Дак ведь только что отдыхали! Километр от того места прошли, не больше.
— Нет… Отдохнем по-настоящему. Часика три-четыре…
Выгоревшие брови Вани полезли на лоб.
— Да вы чего? За четыре-то часа дома будете!
— Заворачивай лошадь. И костер сделай. Кофе надо попить.
— Здесь и воды нету. Через два километра ручей будет. Там бы уж…
— Делай, что тебе сказано! — рявкнул Василий Кирикович. — И не порти мне нервы.
— Ме́цамизь ти́йдь о́ткаха, йо́угатомидь!..[1] — в сердцах выругался Ваня и пошел к лошади.
— Поговори у меня! — бросил вслед ему Василий Кирикович. — Деньги тебе уплачены, и будешь делать, что скажем.
— Ты можешь перевести, что он вякнул? — спросил Герман.
— А черт его знает!
Герман закурил.
— Да… Чтобы с туземцами ладить, надо знать их язык. Или возить с собой переводчика. А то они выругают тебя, как хотят, а ты и знать не будешь.
Василий Кирикович молчал. Он не раз думал о том, что в сущности не знает своего сына.
Дома, оказываясь наедине с ним, он тяготился тем, что не знал, о чем разговаривать с сыном. И сейчас он тоже не понял, смеется над ним Герман или сочувствует…
Подъехал Ваня. Лицо насуплено, губы плотно сжаты, брови сурово сдвинуты. Он молча распряг лошадь, снял хомут, смотал на руку вожжи.
— Дак сколько времени тут сидеть-то будете? — спросил хмуро.
— Тебе уже было сказано.
Ваня вскочил на лошадь, тронул повод.
— Стой! Ты куда?
— На ручей! Там пожня есть, хоть лошадь покормлю… Солнце сядет — приеду!
— Погоди! А огонь? — растерялся Василий Кирикович. — Сначала сделай нам огонь и принеси воды. А потом можешь ехать хоть за ручей!
— Спички есть, топор — на волоках. Сами управитесь! — Ваня стегнул Мальку смотанными вожжами, и та затрусила по узкой дороге тяжелой старческой рысью.
— Вот так! — заключил Герман. — Попили горяченького кофе с коньячком!
А Василий Кирикович все еще смотрел вслед Ване и гневно бормотал:
— Дикарь! Никакого уважения! Что с него будет, когда он вырастет?.. Вот она, провинциальная молодежь!.. — и повернулся к Герману. — Придется, Гера, тебе костром заняться, а то нас заест мошкара.
— А ты веточками отмахивайся, как я.
— Но кофе-то надо сварить!
— Надо. Только я не добрый джин и без воды кофе варить не умею.
— Да, ведь воды-то нет… Вот ведь какой идиот! Ничего не сделал и уехал… Может, нам плащи достать? Что-то прохладно от земли, да и мошкара…
— Плащи в рюкзаке, а рюкзак — сам знаешь. Опять надо все развязывать, разбирать…
— Ну и черт с ними! Полежим так, — Василий Кирикович выбрал место посуше, наломал ольховых веток и лег, отмахиваясь от комаров и мошек. — Угораздило меня в такой глуши родиться…
— Зато романтики и экзотики много.
— Чем зубы точить, достал бы лучше коньяку… Из черного чемодана.
— Это — всегда пожалуйста!..
Герман долго развязывал веревку, потом выложил весь багаж на дорогу, благо место было сухое, заодно вытащил из рюкзака плащи, а из хозяйственной сумки — полиэтиленовые стаканчики, два апельсина, кусок корейки.