— Ура-а-а!.. — подхватили дружинники, карабкаясь вверх и появляясь на виду. — Да здравствуют товарищи солдаты!
Побагровев, офицер выхватил шашку и задохнулся в крике. Дробный топот скачущей во весь мах лошади заглушил его крик. Всадник круто осадил лошадь, мешком скатился с седла и, взяв под козырек, стал что-то быстро докладывать офицеру. Тот всунул шашку в ножны, угрюмо взглянул на баррикаду и неуверенно скомандовал:
— Налево кру-угом арш!..
Рота грузно повернулась. С баррикады увидели спины солдат. Потом лес штыков закачался мерно и плавно, и грохнули тяжелые шаги и гул удаляющихся солдат взъярил неожиданной радостью Павла и его товарищей.
Дружинники кричали вслед солдатам:
— Ура! Да здравствует единение армии с народом!..
Дружинники карабкались по ящикам, по дровам, по поваленной вывеске «Майзель и сын», по всему хламу, что был наворочен на баррикаде. Они возбужденно махали руками, они кричали. Они запели. Семинарист схватил красное знамя, взмахнул им и срывающимся голосом, весело и самозабвенно запел:
Отрече-емся от ста-арого ми-ра-а-а.
Отряхне-ем его пра-ах с наших но-ог...
Остальные подхватили слова. И вот песня полетела следом за солдатами. И солдаты украдкой оглядывались и, слушая эту песню, усмехались, замедляли шаг, приноравливая его к вздымающему, влекущему гимну...
15
Стачечный комитет и рабочие организации, руководившие митингом в железнодорожном собрании, вынесли решение: идти на улицу; у кого есть оружие, может захватить его с собою, но зря в ход не пускать.
Емельянов, успевший раздобыть револьверы себе и товарищам, стал выбираться сквозь толпу на улицу.
— Надо теперь возвращаться к своим. Как там у них... — сказал он. — Ждут, поди.
— Надо, — согласились остальные. Худой мужик неуверенно возразил:
— А с чем мы... Значит, какие вести? Для этого ведь пошли...
— Вести определенные, — уверенно успокоил его Емельянов. — Стягиваться всем в одно место нужно. По кучкам-то перещелкают, мое поживай.
— Пожалуй, правильно! — пророкотал Потапов. — Только послушается ли товарищ Павел?
— Послушается. Он дисциплину знает.
— Стало быть, отказ... — разочарованно сказал худой мужик. — Набуровили, набуровили, а теперь бросать всю ту работу?..
— Жалко тебе баррикады? — засмеялись Потапов и Емельянов. — Ничего, не скучай, дела будут горячие!
Разговаривая, они проталкивались к выходу. Но у самых дверей образовался затор и выйти на улицу нельзя было. У входа стояли дружинники и пропускали всех медленно, оглядывая проходящих, всматриваясь в лица, кого-то, очевидно, отыскивая. Емельянов узнал знакомого и спросил:
— Контролируешь? Прощупку делаешь?
— Да! — коротко кивнул тот головой. — Смотрим, нет ли чужих.
— А что?
— А то, что у неизвестных, коли оружие оказывается, отымаем... Дня предупреждения провокации... Стой, стой! — встрепенулся дружинник и задержал низенького человека, из-под короткого полушубка которого выглядывали синие, заправленные в голенища сапог штаны. Низенький остановился, оглянулся и с деланным возмущением запротестовал:
— Да ты что, товарищ? Я ж дружинник! Что на самом деле!
— Ладно! — отрывисто кинул дружинник. — Потом скажешь. Пройди-ка вот назад. Товарищи, отведите его наверх!
Задержанного повели вверх. Дружинник посмотрел ему вслед, прищурил глаза и зло сказал:
— Тоже храп! Даже штанов форменных не переодел!..
— Городаш?
— Он самый.
Несколько человек кинулись по лестнице за переодетым полицейским. Но их задержали:
— Не глупите! В комитете разберут.
Потапов засмеялся.
— Выходит, — обратился он к своим спутникам, — наши умнее полиции. Мы-то его благородию очки сумели втереть...
— Наш фарт.
Наконец, они выбрались на улицу. Там выстраивались широкой колонной демонстранты. Базар напротив казался пустынным и безлюдным.
Вынесли знамя и широкое красное полотнище с белыми буквами. Белые буквы дерзко кричали:
— Долой самодержавие!..
Этот безмолвный, но дерзкий крик плаката веселил и радовал. Запретные слова, которые еще совсем недавно появлялись только в напечатанных в подпольных типографиях прокламациях и произносились крадучись и с опаской, теперь вырвались открыто на улицу и громко звучат и их ничем не заглушишь. Так же, как ничем не заглушишь яркие песни, которые стали вспыхивать то здесь, то там в толпе демонстрантов. Песни звучали молодо и свежо, как молодо и свежо было все кругом: и необыкновенная взволнованность, и чувство опасности, и небывалая товарищеская связь совсем чужих друг другу, еще полчаса назад незнакомых людей. Серый октябрьский день светился скупо и буднично, но праздничны были лица и почти беспечны. Не было солнца, но в глазах сиял радостный свет и казалось, что день ярок и солнечнен, что на дворе не хмурая и студеная пора, заковавшая землю морозами, а сияющая, бодрящая весна.
Спутник Емельянова и Потапова разглядывал толпу, читал дерзкую надпись на полотнище, усмехался. В его усмешке были и удивление, и радость, и некоторое недоумение. В эти дни многое волновало и изумляло его. В эти дни раскололась его жизнь: где-то остались позади безнадежность, беспросветное существование и тупая покорность действительности.
— Неужто сковырнем? — спросил он Потапова, указывая на плакат. — Неужель ему хана приходит?
— Самодержавию-то? — переспросил Потапов. — Видишь, действуем!.. — Если не сдадим, так, конечно, сковырнем!..
— Вот и ладно!.. А то податься было некуды. Полное затмление жизни... Наипаче в деревне, крестьянству...
— А рабочим, думаешь, слаще? — вмешался Емельянов.
— Я не говорю... Всем туго. Только крестьянству уже нет. Так сузило, что хоть помирай... Главное, земля...
— Революция возвратит землю трудящимся, — назидательно сказал Потапов. — Рабочим — фабрики, а крестьянам земля!
Из собрания все выходили и выходили. Улица пред трехэтажным домом заполнилась людьми. Над толпою, как невидимые клубы горячего пара, волновался шум. Этот шум мешался с колокольным трезвоном, который не умолкал и о чем-то предупреждал. Но толпа не прислушивалась к нему и была захвачена своим настроением, своим делом. Те, кто стояли поближе к знамени и к плакату, стали выстраиваться в широкую шеренгу. По толпе пробежало:
— Товарищи, постройтесь по восемь в ряд!.. По восемь!
Всколыхнувшись, толпа суетливо стала строиться в ряды.
Емельянов в раздумьи поглядел на красное знамя, на строющуюся, оживленную толпу и нехотя напомнил своим товарищам:
— Все-таки пошли, товарищи, к своей дружине. Время!..
— Придется, — согласились те. — Айда!
Они выбрались из толчеи и стали отходить.
Демонстранты весело строились в ряды по восемь человек.
16
Галя шла и с каждым шагом в голове у нее отдавалась острая боль. Но она превозмогала ее и торопилась продвигаться вперед. Мысль о Павле томила ее. Бегущая в панике толпа, а затем казаки, которые мчались оголтело и опьянев от скачки, от возможности безнаказанно хлестать всех встречных, пустеющие улицы, — все это умножало ее волнение, ее стремление поскорее добраться до брата и, наконец, узнать, что с ним.
Она шла, не оглядываясь, не всматриваясь в окружающее. Ей надо было пройти несколько боковых улиц, свернуть на главную, пересечь ее и там она уже скоро доберется до переулка, в котором забаррикадировалась дружина Павла. Но когда она подходила к главной улице, оттуда донесся до нее невнятный гул. Ее охватила тревога. Она почувствовала новую опасность и замедлила шаги. Чем ближе подходила она к главной улице, тем явственней становился шум. Наконец, она отчетливо различила нестройное пение. Узнала мотив песни, разобрала слова.
«Гимн!.. Поют «Боже царя храни»!.. Значит, черносотенцы вышли все-таки на улицу?»..
Галя вспомнила об угрозах, раздававшихся со стороны черной сотни по адресу забастовщиков, о целом ряде диких выходок черносотенцев, о работе, которая шла в полицейских участках, — и ей стало не по себе. Патриотическая, черносотенная манифестация — это, значит, на улицу выпущены все самые худшие элементы города, это значит озорство, буйство, погром, кровь... Девушка сжала губы и нахмурила брови. Эх, почему она не с дружинниками? Вот сейчас, вот теперь? Она пошла бы разгонять эту чернь, которая наделает чорт знает каких бед, которая мешает народной борьбе, которая ополчается на все светлое... Эх, почему она не там, у дружинников? Почему ей приходится теперь бессильно сжимать кулаки и смотреть на это безобразие?!.