Литмир - Электронная Библиотека

Annotation

Проникнутая светлым лирическим чувством, психологически достоверная повесть В. Барвенко рассказывает о юности паренька из небольшого провинциального города.

Часть первая

Глава первая

Глава вторая

Глава третья

Глава четвертая

Глава пятая

Глава шестая

Глава седьмая

Часть вторая

Глава восьмая

Глава девятая

Глава десятая

Глава одиннадцатая

Глава двенадцатая

notes

1

Утро чудес - _1.jpg

Владимир Владимирович Барвенко родился в городе Шахты Ростовской области. Закончил Шахтинский педагогический институт. Служил в Советской Армии. Работал на обувной фабрике, строителем, комсомольским работником, учителем в ПТУ. В настоящее время режиссер киногруппы по пропаганде передового опыта хлопчатобумажного комбината.

Печатался в газетах «Молот», «Комсомолец», «Комсомольская правда», журналах «Дон», «Работница», «Вожатый», «Комсомольская жизнь», коллективных сборниках Ростиздата и «Молодой гвардии».

Живет в городе Шахты.

Владимир Барвенко запомнился мне по рассказу, напечатанному в журнале «Дон». А повесть его «Утро чудес» заставила подумать, что он «постучался» в литературу не случайно. Радовали искренность, свежесть чувства, знание того, чем автор решил поделиться с читателями.

Но требовала повесть и дополнительного вмешательства авторского пера, о чем я и сказал Владимиру Барвенко при встрече. Вмешательство это затянулось на три года, прежде чем, по мнению самого автора, повесть состоялась. Я с этим мнением согласен. Быт и нравы шахтерского города, его молодежи не списаны автором с чьих-то чужих страниц, а пережиты, выстраданы.

По-моему, главная удача автора — это образ Лиды Степанковой, девушки высокой нравственной чистоты и силы.

В литературу идет одаренный писатель, которому есть о чем побеседовать с людьми.

Анатолий Калинин

Часть первая

Двор

Утро чудес - _2.jpg

Город моего детства всегда встает передо мной в легкой дымке. В нем все чуточку нерезко, как на акварелях, лишено движения. И велико желание взять кисть, коснуться пыльных переулков и старых дворов, где жизнь замерла, кажется, с тех пор, как ты их оставил, тронуть для того, чтобы вернуть картине прозрачность и это утерянное движение. Но понимаешь, что твой порыв — лишь грустный обман, что зыбкость контуров изменить нельзя, а движение на полотне никогда и не прекращалось, просто оно стало иным, независимым от твоего времени.

Теперь мой город существует как бы в двух измерениях — тот, который был на самом деле, и тот, который нарисовало воображение — полный волшебства, очарования и надежды. И оба города бесконечно дороги мне, хотя с годами они все больше расходятся, удаляются друг от друга. А между ними уже возник и утверждает себя третий, реальный город, с теми же улицами и проспектами, но с новыми дворами и, конечно, с новыми людьми. В нем, верно, есть и тот, и другой, воображаемый и прошлый город, но нет и никогда уже не будет ни того, ни другого…

Край мой шахтерский, терриконовый, куда ни глянь — всюду горы синей породы, которые в разное время года и увидишь по-разному. Те, что далеко на горизонте, можно сравнить с голубыми парусами в морских просторах, а те, что вплотную примыкают к поселковым улицам и дворам, — с заплывшими в гавань кораблями; зимой ровные, припорошенные снегом, они походят на египетские пирамиды, как на картинке в учебнике истории, а ранней весной, славно умытые первыми дождями, наши терриконы сияют под солнцем, точно рыцарские шлемы. Впрочем, если нырнуть в Лисичкин пруд и заплыть до середины и долго-долго смотреть на лимонно-розовые облака, а потом вдруг перевести взгляд на синюю гору, та так и вспыхнет оранжево-красным и станет большой и румяной булкой. Так бывало.

По терриконикам разгуливали вагонетки, высыпали породу, разнося окрест какой-то восторженно-хохочущий грохот: «Ух! Хо-хо»… На терриконах курились рваные островки, будто на вулканах. Резиновый, пригорклый чад ожигал ноздри, если, конечно, на гору взбираться. И взбирались… На вершине ее вполне могли жить боги, у которых можно было выведать, каково там, оставшимся навечно на чужбине отцам, или увидеть ту единственную, заветную путь-дорожку от горизонта, по которой отец всем смертям назло возвращается наконец домой. Про богов хочешь — верь, хочешь — нет, это твое личное дело, к тому же мой отец с войны пришел целехонек, здравствует себе, но я лазал на «верхотуру» из любопытства, увлекаемый всеми. А впервые полез еще и потому, что был уверен — там, за горизонтом, непременно должно быть море. Моря я не увидел, зато увидел свой город с хорошей высоты. Я без труда отыскал в нем свою улицу неподалеку от центра и изумился.

Улица наша — Красных Зорь — из каменных домиков, саманных мазанок с подслеповатыми оконцами, из низких бараков, серых гребешков заборов. Дворы плотно застроены сараями, кухоньками и флигелями.

Из-за этого великого множества невообразимых в смысле материала и архитектуры строений, да еще вкривь и вкось, как бог на душу положит, я всегда считал нашу улицу самой захолустной на всем белом свете. И верно, отчего бы это ей быть стройной, ровнехонькой, как проспект, если нашим соседям — слева, справа, напротив — было решительно наплевать, по какой такой команде дом стоит в общем ряду? Впрочем, дело не в том, как будет смотреться улица с высоты, например ближайшего террикона. Не надо думать, что на нашей улице люди только и рождались, чтобы наскоро сгородить какой-нибудь «востроглазый» флигель и проявить в нем жизнь, а затем проехать по середине улицы последний раз под скорбные звуки меди, что называется, от души, и кануть в Лету. (Чего-чего, а хоронили у нас во все времена пышно и хлебосольно.) Нет-нет, не надо так думать.

Однако с вершины террикона улица Красных Зорь оказалась совершенно прямой и довольно широкой, по-своему даже нарядной: взгляд легко простреливал ее до ажурных шахтных копров на противоположном конце, за которыми открывались ярко-голубые, почти васильковые дали. Они еще сильнее захватывали, манили морским обманом. У подножья — пятачок пустыря, а следом разлив Лисичкина пруда с мутновато-синей водой. По бережку мостки из черных осмоленных шпал — с них женщины-горнячки выполаскивали белье, чаще всего серые шахтерки, а пацаны удили бубырей и ныряли. А чуть поодаль, ниже, речушка Грушка — ее упругая нить как бы подшивала края сбегающих к берегам хозяйских палисадников с «гуляй-заборами» из частокола или камыша крупной искрящейся стежкой.

На пустыре, сочно поросшем репейником, лебедой и сурепкой, были видны мелкие воронки и окопчики, точно оспины. Там не переставая звенели мальчишеские голоса. И хотя война уже ушла на добрую сажень, на пустыре после обильных дождей ржавый суглинок бугорков еще расцветал матово-зелеными россыпями гильз, и мальчишкам за первыми тычками лопаты мерещились немецкие автоматы с полными обоймами.

И был еще паровозик-кукушечка с десятком груженных углем платформ — он выкатывал с шахтного двора.

И еще — звуки…

Конечно, я был немало удивлен, увидев свою родную улицу необыкновенной, как проспект в большом-большом городе. Хотя наверняка ничего такого особенного в ней и не было. Просто улица, какие, должно быть, еще сохранились в шахтерских городах на фоне неизменных терриконов, копров и голубых далей горизонта. Это моя взрослеющая душа коснулась будущего. Шел одна тысяча девятьсот пятьдесят… год, и я жил ожиданием перемен. Впрочем, все мы тогда жили ожиданием перемен…

1
{"b":"548602","o":1}