— Ну, кого просила... Мой сладкий зуй, — Для большей наглядности Никита провел рукой у себя между ног.
— И что, он будет... биби? — недоверчиво спросила Таня.
— Отбибикает за милую душу, — заверил ее Никита. — Только ты тоже к нему с душой...
Таня повторила заклинание и, развернувшись на пятой точке, прильнула, куда было ведено.
Это была одна из бесконечных вариаций на заданную тему. А тема была задана в тот летний день, когда она, преисполненная отчаяния и чаяния, позвонила ему с Садовой. Хотя прошло уже больше восьми месяцев, Тане казалось, что это было только вчера. Тогда он опередил ее в гонке до дому, и, когда она отворила дверь, встретил ее в шикарном шелковом халате, намытый, разодеколоненный, и тут же увлек ее в постель, где показал Тане неведомые дотоле чудеса секс-атлетики. Пока она, обалдевшая от таких щедрот природы и вусмерть удовлетворенная, спала, он приготовил роскошный ужин, существенно подкрепивший их силы. С тех пор они на практике изучили всю «Кама-Сутру», за исключением совсем уж акробатических поз, причем Таня, быстро пережив период начального смущения, обнаружила в себе не меньшее, чем у ее любимого, бесстрашие и не отказывала себе и ему в удовольствии в самой разнообразной обстановке. Особо следует отметить заднее сиденье оранжевой огневской «Нивы» и двуспальное купе «Красной стрелы» — всякий раз, когда Таня выезжала в столицу на съемки «Начала большого пути», выяснялось, что у Никиты тоже в Москве срочные дела. Сосредоточению на желаемом немало способствовал ритмичный стук колес и мелькающий в купе свет придорожного фонаря, поставленного освещать рную заоконную природу.
Если не считать этих поездок, о которых обычно было известно заблаговременно, Никита являлся к ней неожиданно, и она всегда была ему рада. Даже после самого утомительного дня — а работы у Тани этой осенью было много, — появление Никиты придавало ей сил и настраивало самым недвусмысленным образом: стоило ей увидеть его, руки сами собой начинали расстегивать пуговицы. У него тоже, по его собственному признанию, осень проходила под тютчевским девизом: «Весь день стоит, как бы хрустальный».
Но осень отдождила положенный срок, и наступила зима, мягкая, снежная, а на двадцать пятый день товарищ Клюквин вызвал всех участников «Начала большого пути» на, как он выразился, «предпремьерный показ». Иначе говоря, на приемку начерно еще смонтированного фильма государственной комиссией. Учитывая статус и тематику фильма, комиссия была назначена архипредставительная, возглавляемая лично заведующим идеологическим отделом ЦК КПСС... фамилию Таня забыла. Дальнейшая судьба киноэпопеи всецело зависела от решения этой комиссии, и хотя ни Клюквин, ни Шундров, ни кто-либо из их многочисленных прихлебателей в благополучном исходе не сомневался, волнение в начальственных рядах все же присутствовало и волнами спускалось вниз, затрагивая всех.
Уже в самом начале съемок Таня поняла, что Анатолий Федорович Клюквин — человек исключительно занятой, масштабный и государственный. Реквизировав под свой грядущий шедевр полдесятка лучших павильонов студии, он начал съемки в пяти местах разом, поставив во главе каждого участка одного из своих молодых помощников — шустрых и крепких парней, похожих то ли на кэгэбэшни-ков, то ли на профессиональных комсомольцев. Раз в день, около полудня, он появлялся на студии, вместе со свитой обходил площадки и удалялся. Через некоторое время к его дублерам прибегал курьер с записочкой, и молодые люди, объявив получасовой перерыв, уходили на инструктаж. Почти все кадры снимались с первого дубля. Здесь, как и во всем, товарищ Клюквин неукоснительно следовал указаниям свыше, а главное на этот год указание звучало так:
«Экономика должна быть экономной!» Огромная четырехчасовая картина была практически отснята за три неполных месяца. Что ж, и это было в полном соответствии: разве не был призыв «наращивать темпы» девизом всей пятилетки?
Госприемка прошла на «ура», всех, имевших отношение к фильму, угостили ошеломляющим банкетом и выдали поразительные, по крайней мере для Тани, премиальные — полторы тысячи рублей. За полтора месяца они с Никитой просвистели половину этой суммы в свободное от съемок и «биби» время, а вторую половину Таня положила на книжку. И вот теперь, в феврале, Таня вновь оказалась в Москве, в номере на тринадцатом этаже гостиницы «Россия» (товарищ Клюквин экономил только на пленке и съемочном времени), из окна которого могла разглядеть веселые луковки Василия Блаженного, чуть присыпанные снегом. Никита проводил ее со «Стрелы» до самого номера, а поскольку заехать за ней, чтобы отвезти на официальную премьеру во Дворце Съездов, должны были только в половине шестого, то времени для «сладкого зуя» нашлось с избытком.
В их любви была некоторая странность, недоговоренность, которая, может быть, и придавала ей столько очарования. Никита, нисколько не стеснявшийся на людях демонстрировать свою близость с ней — словами, жестами, поцелуями, — на свидания приходил как бы тайком, никогда не упоминая о них при третьем лице, наотрез отказываясь переехать к ней, предпочитая жить с матерью и отчимом, а в Москве селился не в соседнем с ней номере гостиницы, а у кого-то из своих многочисленных московских друзей, чаще — у Огнева.
Прожив с ним больше полугода, зная каждую родинку, каждую складочку на его теле, она мало что знала о нем, хотя о себе успела выложить все — от рождения на торфоразработках, раннего сиротства, детдома в городе Дно, жизни с Лизаветой и Виктором, вынужденном отъезде в Ленинград и работы прислугой при безумной парализованной старухе. Не остались неизвестными Никите и роман с Женей, и обстоятельства знакомства и последующего брака с Иваном, и прочее, и прочее... Умолчала она лишь об эпизоде с Рафаловичем — но это была уже не только ее, но и чужая тайна.
Естественно, все это выкладывалось от случая к случаю, к той или иной ассоциации. Таня просто не понимала, какие могут быть тайны от любимого человека. Возможно она и не была бы такой откровенной, но Никита был потрясающим слушателем — внимательным, сочувствующим понимающим. И нельзя сказать, чтобы он был, в свою очередь, как-то скрытен. Нет, он охотно и увлекательно рассказывал, отвечал на все ее вопросы, отмалчиваясь лишь тогда, когда Таня заводила речь о сестре Никиты и о Павле — ее муже. Только получалось как-то так, что рассказы были не о нем самом, а о чем-то побочном, хотя и интересном, а ответы мало что проясняли. Впрочем, Таня не требовала от него столь же исчерпывающей откровенности — куда важнее было то, что он здесь, рядом. Нежный и внимательный, неожиданный и ловкий. Неспособный наскучить, оказаться в тягость или не к месту.
Тане казалось, что именно такого она ждала всю жизнь.
И еще — она знала, что никакими силами не сумеет надолго удержать его. Более того, чем больше станет прикладывать к этому сил, тем быстрее и окончательное его потеряет. Откуда взялось у нее такое убеждение, она не знала — было, и все.
Так, она знала, что она у него не одна. В этом убеждали ее и синяки от засосов и царапины на его теле, и слабый аромат чужих духов — неприятный, тягучий, неженственный. Она запрещала себе зацикливаться на этом, свое от него она получала сполна, и если у него еще оставались силы на другую — что ж, пускай. Вон у Ваньки за все годы супружеской жизни никого, кроме нее, не было, а толку?
Кстати, у Ваньки с новой его пассией недолго продолжалось. Про это ей от Марины Александровны было доподлинно известно. Возвратился ее юридический муж к родителям, как собака с поджатым хвостом, ободранный, насквозь больной от многомесячного пьянства. Рухнул в беспамятстве прямо на пороге, а когда откачали, родители определили его в лечебницу возле Удельной, закрытую, с решетками на окнах и дверях, с обыском всех посетителей. Была она там, на мужа полюбовалась — ничего хорошего. Отощавший, заросший, глаза дикие. Ее поначалу не узнал, а узнав, начал клянчить водочки или колес. Она убежала тогда, было и жалко его до слез, и тошно...