Однажды Таня заметила, что опий вышел, и полезла в общаковый тайник. Она нюхнула чистый, без всякой примеси порошок. Слизистую обожгло. «Дерзкий», — подумала Таня, определяя дозу на глаз. Опасения, не многовато ли, при этом не было. Как это часто случается с теми, знает тайную прелесть всякого наркотика, Таню так дело стремление достичь вершинки познанного однажды блаженства, поэтому она попросту откидывала всякое чувство страха за собственную неповторимую жизнь. Вместо инстинкта самосохранения работало эрзац-сознание: а будь что будет.
Удерживая последним усилием воли тремор, Таня с мазохистским наслаждением шарила концом иглы на почерневшем рекордовском шприце в поисках рваной, затянувшейся малиновыми синяками вены. Не найдя ее на сгибе она решительно, прикусив губу, воткнула ту же иглу в кисть. Попала. И побежала теплым туманом надежды по кровяным сосудам угарная эйфория. Метну лась мысль о вожделенном пределе. Предметы и мебель поехали перед глазами, разъезжаясь серебристой рябью. Пространство и время соединились в светящейся дымке. Горло сдавило. Откуда-то издалека пришли чужие голоса: «Ay!» — «Как ты тут?» — «Мы только вещички забрать...» — «Э, она уже тащится!» — «Слушай, а на нашу долю осталось?» — «Иди шприцы вскипяти...» Опрокидываясь навзничь, Таня охнула, а руки неестественно, как чужие, не принадлежащие ее телу, еще цеплялись за воздух. Звенело в ушах. Постепенно частоты падали до ультранизких, гудящих монотонным колоколом под самой теменной костью. Дыхание судорожно останавливалось, и где-то далеко, неровно и замедляя темп, ударял сердечный маятник, отсчитывая, как кукушка, последние секунды жизни. Она даже не раздвоилась, а их стало множество: одна болталась под потолком, безумно хохоча над собственным телом внизу, и выговаривала второй — той, что философски застыла, съежившись в красном углу: «Это смерть, но еще рано, пора ведь не пришла». И все эти Тани, собираясь в одну, вылетели, как ведьма в трубу, увидели с непомерной высоты дом, людей, занимающихся своими делами, как пчелы в сотах улья. Хотела было найти знакомых, крикнуть на прощанье — и оказалась в радужном коридоре, где не было углов, а бесконечные стены, словно сделанные из плазменной ткани, переливались фиолетовыми искрами и зелеными огоньками. °се дальше и дальше улетала Таня, гул нарастал, но было легко и свободно. Где-то там впереди должен быть свет. rto он не приближался. Наоборот, все больше сгущалась
бездна тьмы. И в монотонном гудении стал отчетливо слышен родной бас-профундо:
— Здравствуй, доченька...
И безумный хохот бился эхом, дребезгом обрушивался со всех сторон...
Конец этого жуткого года ознаменовался разными хлопотами, и, погрузившись в них с головой, Павел уповал лишь на то, что год уходящий не принесет еще каких-нибудь потрясений.
Он носился то в мастерскую, где отобрал камень для памятника Елке — серую с красными прожилками мраморную глыбу — и в два приема внес аванс за его изготовление, то в больницу к матери, которая не узнавала его и упорно называла или «товарищ генерал», или «доченька», то на дачу в Солнечное, которую предписывалось освободить к Новому году, понемногу вывозя оттуда всякую мелочь — книги, посуду, белье.
Дело по факту гибели Елены Дмитриевны Черновой было прекращено за отсутствием состава преступления. Заявлению Дмитрия Дормидонтовича вышестоящие инстанции решили ходу не давать, а отправить его на пенсию по состоянию здоровья. Ему даже предложили вариант отправиться послом в Народную Республику Габон, но он отказался. Великодушие начальства простерлось до того, что вместо казенной дачи в Солнечном Чернову был предложен «скворечник» с участком в восемь соток на станции Мшинская, а вместо казенного автомобиля — «Жигули» по специальной «распределительной» цене — шестьсот рублей. Должностной оклад сменился союзной персональной пенсией. За ним сохранили городскую квартиру, пожизненное право пользования распределителем, поликлиникой и больницей. Могло быть и хуже.
В начале декабря Павел перевез вещи и Нюточку с Ниной Артемьевной из квартиры Лихаревых в отцовскую. Дочка с няней заняли родительскую спальню. Дмитрий Дормидонтович окончательно перебрался в кабинет. Павел поставил себе в гостиной тахту и школярский письмен ный столик, приобретенный специально, — роскошный стол из кабинетного гарнитура остался в квартире у Никольского. В Елкину комнату снесли вещи матери — все понимали, что она вряд ли когда-нибудь вернется сюда, но все-таки...
Нюточка самостоятельно внесла в новую для себя квартиру две вещи — пластмассовую корзиночку с любимым пупсом и свернутый в тугую трубочку календарь с «тетей мамой». Последний она велела повесить над своей кроваткой.
— Ванькина жена, — констатировал дед, увидев календарь. — Или уже-бывшая, не знаю... Надо же, как жизнь все закрутила... И чего этому дуралею надо было? От такой девки ушел... или она от него.
— От одной ушел, к другой пришел... — тихо сказал Павел. — Бог-с ними, может, хоть у них все сладится.
— У кого? У Ваньки с Татьяной твоей? Ничего у них не сладится, не сладилось уже. Ты что, не знал?
— Нет. А что?
— Выгнала она его, еще в начале осени. К отцу с матерью приперся, ободранный, жалкий, больной. Еле дошел и на пороге сознание потерял. «Скорую» вызвали — и в больницу. Нервное истощение, тяжелое алкогольное отравление... И, говорят, еще кое-что.
— Что?
— То, что, по словам начальства, существует только на гнилом Западе... Наркоту жрал Ванька... Эпилептические припадки с ним были, уже в больнице... Эх, будь я еще в силе, разобрался бы с этим змеюшником, что твоя благоверная устроила.
— Не надо, — тихо, но твердо сказал Павел. — Это их дела, и никого больше они не касаются. А если она чудит, так это от горя. Пойми ты, несчастный она человек, несчастнее всех нас.
— А ты — ты, что ли, счастливый? Знатно она тебя осчастливила!
— Да, — сказал Павел, глядя отцу прямо в глаза. — Представь себе, я счастливый. И осчастливила меня именно она... И хватит, не будем больше о ней, ладно?
«Старею, — подумал Дмитрий Дормидонтович, опустив глаза. — И не припомню, чтоб раньше меня кто в гляделки переиграл, а теперь — пожалуйста. И кто? Пашка, сынок родной»
— Ладно, — пробурчал он... — Что-то счастье твое гуляло, пора бы ей уже того... на горшок и спать.
— Погоди, не купали еще... Если хочешь, можешь ее потом в полотенце завернуть и сюда отнести. Пусть к деду привыкает.
— Хочу, — сказал Дмитрий Дормидонтович. — Только ты вот что, Павел... Надо бы вам здесь прописаться поскорее, пока мы с матерью еще...
— Прекрати! — сказал Павел.
— Добро, только не кипятись. Скажу по-другому. Надо ведь и порядки соблюдать. Раз здесь живете — надо вам здесь и прописываться. Или с Татьяной своей за жилплощадь судиться собираешься?
— Нет, — сказал Павел. — Та квартира принадлежит ей и только ей.
— Ну так и выписывайся оттуда. Если для этого надо развод оформить — оформляй. Свяжись там с тестем, обсудите все... По процедуре, по имущественным претензиям.
— Нет у меня никаких претензий. Все свое я давно оттуда забрал.
— А у нее?
Павел озадаченно посмотрел на отца.
— Какие у нее могут быть претензии? Я ей все оставляю.
— Все, да не все... Надо так дело устроить, чтобы она Нюточку у нас не отсудила. В разводных делах обычно ребенка при матери оставляют.
— О чем ты говоришь? Не станет она отсуживать...
— Сейчас, может, и не станет. А потом? Кто знает, какой у нее переворот в мозгах произойдет? Вот и надо бы от нее бумажку на этот предмет получить, чтобы в суде к делу приобщили. Чтобы потом не возникала.
— Она не будет возникать, — сказал Павел. — Но я поговорю с ней...
До Тани он не мог дозвониться три дня. Никто не подходил к телефону. У Ады трубку поднял какой-то незнакомый молодой человек, назвался племянником Николая Николаевича, студентом из Одессы, и сообщил, что, «старики» выехали в Цхалтубо лечиться грязями и прибудут дней через десять. Про Таню он не знал ничего, саму ее ни разу в жизни не видел.