— Оно? — обратился к ней Шеров. Таня кивнула — нелепо было отрицать очевидное.
— Покажи.
Не хотелось, но пришлось предъявить алмаз Лимонтьеву, у которого глазки разгорелись самым непристойным образом, и пригласить его к себе, уже с американкой.
После ухода Лимонтьева у Тани был серьезный разговор с Шеровым. В ее жизни существовало два человека, которые в ее сознании никак не совмещались, пребывая в разных, несоединимых мирах. Сближение этих миров чревато гибелью для менее жизнеспособного из них, сколь бы прекрасен и чист он ни был. И Таня без обиняков заявила Шерову, что категорически запрещает ему каким-либо образом вмешивать Павла в свои делишки. Вадим Ахметович был на редкость терпелив и смиренен, подробно и убедительно растолковал, что намеченный альянс законен и результаты его будут для Павла Чернова положительны во всех смыслах. Человек получит возможность вернуться к любимому делу, начнет наконец зарабатывать, воспарит духовно. Шеров клятвенно пообещал Тане ни к каким комбинациям Павла не подключать, ограничить его участие в проекте чистой наукой и при первой же возможности отпустить с миром. Таня не столько поверила тогда Шерову, сколько согласилась с его логикой. Потому что очень хотелось с ней согласиться: изредка общаясь с Адой по телефону, она знала, насколько хреновы у Павла дела.
И дала себя убедить. Правда, напоследок не удержалась и впервые позволила себе угрозу в адрес шефа.
— Смотри у меня, кобелина, — заявила она своим «эротическим» тоном. — Ежели с моим чего по твоей милости случится!..
— Да ты чё, лапушка! — под стать ей ответил Шеров. — Падла буду, век воли не видать!
Но оба понимали, что реплики их шутливы только по форме.
Тридцатого сентября «стекляшка»: закрылась на спецмероприятие — отмечали золотой «полтинник» товароведа Смирнова. Этот скромный труженик оказался человеком с широкой душой: гостей собралось человек восемьдесят, вино лилось рекой. Не было числа пьяным целованиям, трогательным признаниям типа: «Я тебя уважаю!» В начале вечера Таня пела с эстрады, потом, уступив свое место цыганам, оказалась во главе длинного стола по левую руку от юбиляра, который подливал ей вина и заплетающимся языком шептал на ухо всякие любезности, опасливо косясь направо, где восседала его монументальная жена. Таня танцевала до упаду, смеялась громко и звонко... Дальше все помнилось урывками: вот она, уединившись с кем-то в уголочке, что-то излагает, дергая за пуговицу; вот, убежав на кухню, сладко рыдает там, обнявшись с посудомойкой; вот снова выплясывает, теперь уже на столе, опрокидывая бутылки босыми ногами...
Она проснулась дома, разбитая, с больной головой. Заставила себя встать, добралась до стола, налила себе воды из чайника, кинула туда две шипучие таблетки заграничного средства как раз от таких случаев. Называется «Алка-Зельцер», подарок фарцовщика Гриши... Морщась, выпила, потом села, закурила и стала ждать, когда полегчает. За окном светило чахоточное осеннее солнце, и на сердце было муторно — не только от похмелья.
Преодолевая маету, Таня встала под душ — горячий, потом холодный. Вернувшись в комнату, села возле трюмо и стала привычно приводить себя в порядок, а для начала включила фен, чтобы высушить и уложить волосы. Фен зажужжал, и Таня услышала у себя за спиной скрип кровати и хриплый стон. Она обернулась — на кровати сидел незнакомый мужик, голый, весь в тугих бараньих кудряшках и с выражением тупого изумления на помятой физиономии. Господи, откуда он взялся, такой? Неужели вчера подцепила? И только сейчас заметила.
Кудрявый стыдливо прикрылся простынкой и скорбно проблеял:
— Где это я? Где?
Таня ответила лаконично и в рифму. Он вылупил на нее мутные глаза, предварительно протерев их.
— А ты кто?
— Конь в пальто! — опять в рифму ответила Таня. и неприязненно добавила: — А вы сами, гражданин, кто такой?
— Я? — трясясь всем телом, переспросил мужик. — Я Потыктуев.
Таня взглядом отыскала его одежку, неприглядной кучей валявшуюся у стены, поднялась, брезгливо подняла всю кучу и бросила на кровать.
— Вот что, Потыктуев, катись-ка ты отсюда, — устало и беззлобно сказала она, ушла за шкаф и встала возле окна.
Судя по сопению, доносившемуся из-за шкафа, ночной ее кавалер одевался, хотя и не без труда. У Тани не было ни малейшего желания помогать ему. Вскоре сопение стихло.
— Ну что там? Собрался? — крикнула Таня.
— Похмелиться бы... — жалобно проблеял Потыктуев.
— Еще чего?! Давай, мотай по-быстрому, дома похмелишься.
Из-за шкафа выплыл одетый, покорный и понурый Потыктуев.
— Ну, я пошел... — робко сказал он.
— Иди... Стой, карманы проверь, кошелек. А то припрешься потом, начнешь выступать, что тебя здесь обокрали...
Потыктуев послушно обхлопал карманы.
— Не, вроде все на месте.
— Тогда вали. Дорогу сам найдешь.
Скрипнула дверь в комнату, потом входная. Таня смотрела в окно. Через две-три минуты через улицу проплелся Потыктуев. Таня присела на подоконник. Было очень хреново. Похоже, критическая точка. Дальше-то что?
Таня вздохнула и пошла на кухню. Пока она ставила на плиту чайник, выполз Пятаков в трусах и тельняшке. Он открыл кран и, подставив под струю пересохшие губы, принялся жадно лакать прохладную воду.
— Ну что, философ, плохо?
— Ох, плохо! — сказал Пятаков, глядя на Таню красными глазами.
— И мне нехорошо. Подлечиться не хочешь? Пятаков ничего не ответил, только кивнул поспешно и посмотрел на Таню с невыразимой благодарностью.
— Тогда одевайся и в магазин. Я финансирую. Только не дрянь какую-нибудь... Пятаков снова кивнул.
— И Светку предупреди, чтобы не ругалась потом.
— Она на работе! — радостно сказал Пятаков и помчался одеваться.
Философ расстарался и приволок марочного «Аштарака». Таня знала это густое, золотистое, чуть припахивающее плесенью вино, и оно нравилось ей. Первый стакан они выпили молча, степенно. В голове у Тани заметно прояснилось, и она почувствовала, что зверски голодна. Но готовкой заниматься не хотелось ни в какую — легче застрелиться, Значит, бутерброды. Она заглянула в холодильник. Там было все, нужное для хорошего бутерброда, — финское масло, семга, копченая колбаса, даже икорка. Недоставало лишь одного ингредиента — хлеба. Ни крошки.
— Философ, у тебя хлеб есть? Пятаков оторвался от второго стакана и виновато покачал головой.
В хлебнице Шапиро тоже было пусто.
— Ладно, схожу в булочную. Проветрюсь заодно. А потом покушаем. Ты только смотри, не надирайся без меня тут.
Пятаков кивнул — дескать, понял, ну о чем речь? И, конечно же, надрался. Надрался и отрубился, пока Таня в булочную ходила. Вернулась она со свежей буханкой, позвонила в дверь, и никто ей не открыл. А она, как назло, ключи забыла. Ладно, можно полчасика посидеть : во дворике, отдышаться, может, пройдет мимо Светка, Варлам либо Галина, или философ очухается. Спешить-то сегодня все равно некуда.
Таня спустилась, села на скамеечкуво дворе, лицом к парадной, закурила.
— Дай-ка, девка, папиросочку...
Таня подняла голову. У скамейки стояла не то чтобы старуха, но женщина в возрасте — в дорогом, но сильно поношенном пальто, с жесткой рыжей химией на голове. Лицо красное, в морщинах.
Таня знала эту женщину — она жила в том же подъезде, только двумя этажами ниже, одна, без детей, без мужа, на грошовую пенсию, подрабатывала гардеробщицей в доме культуры и была не дура выпить. Имени соседки Таня, разумеется, не знала.
Она не глядя протянула женщине пачку «Кента». Та взяла ее в руки, повертела, вытащила сигарету, понюхала, сказала: «Ишь ты!» — сунула в рот, вернула пачку Тане и плюхнулась рядом с ней.
— Все блядуешь, девка? — спросила она, выпуская дым.
— Да пошла ты!.. — огрызнулась Таня. Тоже мне, блюстительница выискалась!
— Ты погоди кипятиться-то, я ведь не в осуждение... Сама в твои годы ох бедовая была! Я тех, которые мохнатку свою берегут, никогда понять не могла... Ну, берегут — и доберегутся, когда она никому уж на хрен не нужна. И что — много тогда радости от целомудрия-то? То-то... Ты из сорок второй будешь?