На лице Марьи Львовны выразилось глубокое презрение. Это подзадорило еще больше Сусанну в ее излияниях.
Она бросилась на мягкое кресло, откинув назад голову:
— И вот, maman, теперь j'aime[40] как никогда! Он юн, — ему всего двадцать лет — mais il comprend l'amour[41], как самый опытный старик… Он строен, гибок — это Аполлон, и он… il m'aime!..[42] О, maman, — потянулась она с нескрываемым сладострастием: — à certain âge, c'est si agréable![43]
— Развратница!.. — с зловещим шипением вырвалось из уст Марьи Львовны.
Сусанна не смутилась. Она повернула в матери насмешливое лицо и, усмехаясь, спросила:
— А вы, maman?
Марья Львовна встала негодующая и злобная.
— Ты… ты не смеешь так говорить со мной!.. Развратница! Развратница!.. Ты была там служанкой, где я царила!.. Ты в сорок лет дошла до унижения платить ее ласки какому-то проходимцу, — моих же добивались, а я в сорок лет, как в двадцать, была богиней!.. Меня искали, я снисходила, давая счастие; а когда пришла пора — ушла сама с арены, где царила полновластно; а ты…
Марья Львовна махнула презрительно рукой и, не договорив фразы, вышла из комнаты. Проходя мимо Ненси, она остановилась в раздумье над разнежившейся в постели девочкой… А Ненси мнились рыцари, трубадуры, дамы в пышных нарядах, Мария-Антуанетта, какою она изображена на портрете в Версале, и, зачем-то, тут же затесался художник-француз, дававший Ненси уроки в Париже. Ненси, помня наставления бабушки о преимуществе положения женщины, что-то приказывала французу, а он не слушался; это огорчало Ненси, и сон ее был тревожен. Она сбросила одеяло, разметавшись на постели. Бабушка, прежде чем прикрыть ее, остановилась в раздумье над изящной, тонкой фигуркой с точно изваянными ножками.
— Психея… совершенная Психея!.. О, что-то ждет ее в жизни?..
Марье Львовне вдруг пришло в голову, что эта Психея также в сорок лет станет «искать» и «покупать», как та презренная, что говорила сейчас. Она вся вздрогнула от негодования.
— О, нет! Она будет царицей и только царицей! На что же я подле нее?
Старуха бережно покрыла девочку одеялом и осенила крестом.
— Спи, крошка, спи, Христос с тобою!
IV.
Уже неделя, как Марья Львовна и Ненси — в деревне. Ненси скучает, а потому решили, посоветовавшись с доктором, провести зиму снова за границей. У Ненси не остыла страсть к рисованию, и она думает возобновить свои уроки живописи у парижской знаменитости. А здесь Ненси скучно, «ужасно скучно», и бабушка не знает, как и чем занять ее. Как-то утром, от нечего делать, бродя по пустынным комнатам большого старинного дома, Ненси забрела в библиотеку, где отыскала несколько интересных исторических книг на французском языке. Историю Ненси любила, и теперь у нее было занятие — по утрам она могла читать, но остальное время дня, по прежнему, тянулось скучно и однообразно.
— О, нет, пусть лучше меньше пользы для моего здоровья, но в Париж! в Париж!.. — твердила Ненси. — Тут даже и природы нет разнообразной — все луга, луга да лес… Ни холмика, ни горки…
Однажды вечером бабушка велела заложить кабриолет.
— Поедем покататься, Ненси.
— Отлично! Отчего тебе давно это в голову не пришло? Я буду сама править.
— Ну, хорошо, но грума мы все-таки возьмем.
Ненси быстро убежала и почти тотчас же вернулась, одетая в шляпку и толстые перчатки, вся пунцовая от нетерпения.
— Что уже, скоро?
— Да сейчас, сейчас!
Кучер Вавила, жирный, обленившийся старик, смотрел, однако, по-видимому, на дело несколько иначе и совсем не торопился, несмотря на слезные просьбы мальчика-грума, который, желая изо всех сил угодить барышне, молил его запрягать как можно скорее.
— Постой… постой, — медленно приговаривал Вавила, — не егози… Что поспешишь — людей насмешишь!..
— Вавила… — раздался, наконец, у конюшни нетерпеливый голос Ненси. — Я приду, право, сама помогать!
Вавила усмехнулся себе в бороду и покачал головой.
— Ишь ты, какая прыткая, что твой гренадер!.. Шустро-больно — поспеешь… Сей-ча-с, барышня! — протянул он, закидывая чересседельник.
Наконец запряжка была кончена, и кабриолет подкатил в крыльцу.
— Лошадь смирная? — спросила опасливо Марья Львовна.
— И-и-и… овца!.. — отвечал Вавила.
Ненси вскочила и ловко взялась за возжи. Бабушка уселась рядом, а сзади поместился грум, сын заведующего молочным хозяйством, черноглазый расторопный подросток Васютка. Он был грамотный, отлично учился в школе и, услыхав о приезде господ, сам побежал к управляющему просить, чтобы его сделали грумом.
Лошадь, потряхивая ушами, резво бежала по проселочной, хорошо накатанной дороге. Вправо и влево потянулись луга, с разбросанными кое-где деревьями: там стройный, высокий дуб стоит одиноко, подняв горделиво свою кудрявую голову; здесь, в стороне от него, близко лепясь одна в другой, молодые березки скучились небольшой рощицей и между ними завязалась злосчастная осинка, с вечно трепещущими, не знающими покоя листьями. За лугами пошли вспаханные поля. Какой-то запоздалый мужик, почти у самой дороги, допахивал на бурой, тощей клячонке свою полоску, спеша окончить долгий рабочий день. Навстречу кабриолету, поднимая целую тучу ныли, шла домой с поля скотина; пастух с длинным-предлинным кнутом и двое босых мальчишек-подпасков, перебегая с места на место, подгоняли отстававших коров и овец. Большая, косматая овчарка, как бы с сознанием серьезности возложенной на нее обязанности, важно выступала впереди стада.
Ненси опустила возжи, и лошадь пошла шагом. Проезжали мимо небольшой усадебки, стоящей на границе бабушкина имения.
Новый, в русском стиле, с резным крыльцом и таким же балкончиком, дом приютился под сенью темных развесистых лип и зеленых кленов. Перед домом, на небольшом открытом лужке разбита круглая пестрая клумба, с очень искусным подбором цветов. Дверь на балкон, откуда спускалась лестница в сад, была раскрыта настежь. Тихие, меланхолические звуки Шопеновского ноктюрна неслись оттуда и как бы замирали, дрожа и плача в окрестном воздухе. Кто-то играл не столько искусно, сколько увлекательно. Чья-то душа изливалась в звуках. Под пальцами играющего они пели, рыдали, они говорили.
«Nocturne» был кончен. И вот, то требуя и угрожая, то плача и изнемогая, понеслись могучие вопли Бетховенской сонаты «Pathétique»[44]. Таинственный некто играл удивительно, с поразительной силой, передавая муки великого духа, томящегося бытием.
Как очарованные сидели в своем кабриолете бабушка и Ненси, сдерживая дыхание, боясь пошевельнуться.
Рояль замолк, но через минуту он зазвучал новой, на этот раз бесконечно грустной мелодией. То было «Warum?»[45] Шумана. Томящие звуки неотступной мольбы лились тоскливо-тревожно. Они нарастали больше и больше, а все та же неизменная музыкальная фраза настойчиво повторяла тяжелый, неразрешимый вопрос… Напрасно все!.. Как он устал, как изнемог он, в тщетных поисках — истерзанный творец, он гаснет, умирая. И вопль последнего, предсмертного «Warum?» хватает за душу и рвет на части сердце.
— Как хорошо!.. — тихо прошептала Ненси, когда замерла последняя нота.
— Поедем. Неловко, могут заметить, — убеждала бабушка.
— Ах, нет, мы должны послушать еще!
Но слушать больше было нечего. Артист кончил. Ненси подождала с минуту, потом, вздохнув, тронула лошадь, но поехала шагом, все еще надеясь, что волшебные звуки опять раздадутся из уютного деревянного домика.
— Как хорошо!.. Кто там живет и кто так очаровательно играл?
— Барчонок… — предупредительно откликнулся Васютка.
Ненси обернулась.
— Какой барчонок? Неужели он маленький?
— Нет, какой маленький, — фыркнул Васютка, — длиннейший. А только он молодой совсем еще… В гимназию вот только перестал ходить.
— А!.. да, я теперь припоминаю: это вдова с сыном. Она недавно, лет пять тому назад, купила эту усадьбу. Я как-то видела ее один раз в церкви, — сказала Марьи Львовна.