В конце концов, все-таки больная возвращалась в своей излюбленной теме — жалобам на докторов, не понимающих ее болезни.
— Последний раз приезжаю сюда, последний!.. Совершенно бесполезно… — раздражительно брюзжала она, — а? правду я говорю, Валя?
— Да, — следовал лаконический ответ.
— Они совершенно ничего не понимают — не лечат, а залечивают до смерти… а? Правду я говорю, Валя?.. Не хочу умирать… не хочу… Уеду в Россию и найму дачу в Петергофе… Страшно люблю Петергоф… Н-нет, довольно, не поддамся!.. а? правду я говорю, Валя?
— Да молчите, вам вредно… Помрете — так помрете, а будете живы — так будете… Нашли интересный разговор… веселый!..
— Ну, ну, хорошо… — и Юлия Поликарповна благодушно улыбалась во весь свой беззубый рот. — Любит меня это созданье ужасно, — указывала она пергаментного цвета, иссохшей рукой на Карасеву. — Всех хочет уверить в своей суровости, а сердце — воск! а? правду говорю, Валя?
— Да отстаньте!..
— Бабушка, тебе не странно, почему Юлия Поликарповна так любит жизнь? Мне кажется, она привыкла к ней — слишком долго жила, — обратилась как-то на прогулке Ненси к Марье Львовне.
— Все любят жизнь.
— Ты веришь в будущую жизнь?.. А если нет — жизнь нужно ненавидеть.
Марья Львовна стала в тупик. Она знала из символа веры о «жизни будущего века», но как-то никогда не задумывалась над этим, находя земное существование слишком привлекательным.
Они уже подошли к отелю. Ненси чувствовала себя в этот вечер очень оживленной, и искренно жалела, прислушиваясь в доносящейся из казино музыке, что, по предписанию докторов, должна была рано ложиться спать.
Она села у открытого окна, с наслаждением вдыхая ароматный воздух. Солнце только что закатилось; из парка неслись волны благоуханий; музыка приятно убаюкивала нервы… Хотелось упиться этим воздухом, этим благоуханием, этой музыкой.
Беспричинная тоска, мучившая ее периодически, а за последнее время почти постоянно, стала даже какой-то сладкой.
Пошел вдруг дождь, — теплый, веселый, летний дождь. Воздух, насыщенный влагою, стал еще ароматнее.
— Ненси, закрой окно! — раздался из другой комнаты голос Марьи Львовны.
— Нет, бабушка, тепло… чудный вечер!..
Дождь шумел ласково и таинственно.
Капли разбивались о железный выступ подоконника, мелкие брызги от них летели в комнату, попадали на руки, на лицо Ненси.
Тоска ее перестала быть сладкой. Ей показалось, что она уходит сама от себя куда-то далеко-далеко. Это было до того жуткое, томительное ощущение, что она готова была заплакать от страха и досады. Она хотела остановить, вернуть себя, но не такой, как теперь, а какою она была еще давно, ребенком.
С этого вечера ею овладело лихорадочное, нервное, напряженное состояние. Оно страшно раздражало ее. Ей все представлялось, что она не успеет или позабудет сделать что-то необходимое, неотложное.
Так бывает при отъезде, когда, торопясь, собирают вещи, отдают приказания, боятся что-нибудь забыть. И она торопилась все время: спешила взять ванну, оттуда хотела скорее домой, потом скорее гулять, потом скорее отдыхать. Ночью ее мучила бессонница и головные боли, а днем — несносные голод и жажда. Она не могла выносить появившейся у нее сухости кожи, особенно на руках, и плакала, растирая их, чтобы вернуть прежнюю эластичность.
Марья Львовна с ужасом смотрела на ее исхудание. Доктора осторожно высказали свои опасения относительно быстрого развития болезни; но Марья Львовна не допускала мысли о неблагоприятном исходе, и скорее готова была согласиться с Юлией Поликарповной, что докторам не нужно очень доверять, так как они ничего не понимают, и вечно преувеличивают, чтобы раздуть свои заслуги.
Ненси худела, худела, таяла… Она становилась какою-то прозрачной; а глубокая тоска, притаившаяся в ее чудных глазах, делала их загадочными и еще более привлекательными.
У нее появилась страсть в белому цвету, который она и раньше любила; теперь же она была всегда неизменно в белом туалете, с букетом цветов у пояса.
Ее заставляли как можно больше бывать на воздухе, особенно в солнечные дни; а так как она быстро утомлялась, — за нею катили кресло.
Гуляя как-то по парку, она заметила молодого еще человека, особенно пристально смотревшего на нее, точно он был знаком, и боялся, что она его не узнает. Она стала припоминать, не встречалась ли где-нибудь с незнакомцем, но лицо его было ей совершенно неизвестным.
Лицо это поражало своей необыкновенной сосредоточенностью. Темно-русые волосы, несколько длинные для мужчины, окаймляли, точно рамкой, бледное, худощавое лицо; мягкая борода была темнее волос; рот, несколько крупный и ярко-пунцового цвета, не соответствовал выражению глаз. Глаза говорили о небе, а рот напоминал о земле. Это противоречие делало лицо особенно интересным и исключительным. Незнакомец появлялся везде, куда ни показывалась Ненси. Он смотрел ей прямо в глаза и видимо пытался поймать ее взгляд. И это нисколько не было оскорбительным, потому что выражение, с каким он смотрел на нее, было какое-то необыкновенное: точно смотрел он не на нее, а на кого-то другого, через нее.
И она, и бабушка заинтересовались, в свою очередь, странным господином. Он был русский, они это знали, потому что слышали, как он разговаривал по-русски с кем-то в казино.
Был чудный солнечный день; но солнце не палило, не жгло, а только, мягко лаская, согревало. Игривый, легкий ветерок шелестил листву и вносил необычайную свежесть в воздух.
Ненси сидела в большой, тенистой аллее одна, без бабушки. Марья Львовна отправилась навестить Юлию Поликарповну. Ненси чувствовала себя в этот день бодрее, и еи кресло осталось в саду отеля.
Незнакомец прошел мимо Ненси. Вернулся. Опять прошел мимо. Когда проходил он в третий раз — невольная улыбка скользнула по губам Ненси, и в голове промелькнуло шаловливое желание познакомиться с этим, так упорно ее преследующим человеком.
Должно быть, он угадал ее мысль: в глазах его вспыхнула радость. Он смело, решительно подошел в Ненси и отрекомендовался русским художником — Антонином Павловичем Гремячим.
Он сел на скамью возле Ненси.
— Вы простите меня, — сказал он, несколько конфузясь, — за мою смелость… но я, вот уже второй год, ищу ваших глаз.
Голос у него был слегка вибрирующий, но удивительно красивый, музыкальный: ни одного неприятного звука, каждая нота ласкала слух.
Ненси поразилась таким оригинальным вступлением.
— Разве вы видели меня когда-нибудь?
— В жизни — нет, но в душе, в воображении — видел. Не только видел — искал везде… Меня мучили ваши глаза.
Ненси не нашлась, что сказать — до того удивил ее этот ответ.
Гремячий улыбнулся. Когда он улыбался, сосредоточенность его худощавого лица пропадала — оно делалось круглым и принимало почти детское выражение.
— Я вам кажусь чудаком, не правда ли? Но если вы захотите понять… т.-е., нет… не понять, а почувствовать правду в моих словах — вам не покажутся ни они, ни мои поступки странными… Хотите?
— Да, — ответила Ненси тихо, вся проникнутая любопытством и необъяснимой робостью.
— Но вы не сочтете меня за нахала? Вы не обидитесь — ведь нет?.. Послушайте… На меня нельзя вам обижаться… Я так счастлив, так счастлив!.. Я вас нашел… не вас именно, а ваши глаза… мою идею… образ!
Любопытство Ненси возрастало.
— Вы мне позволите писать с себя?.. Послушайте: ведь вам нельзя мне отказать — это будет ужасно!.. И этого не может быть… Ведь вы позволите… сегодня же?!
— Право, я не знаю, — сконфуженно проговорила Ненси, растерявшаяся от неожиданной и слишком смелой просьбы со стороны нового знакомца.
Лицо Антонина Павловича затуманилось.
— Вот видите… я вам кажусь смешным или чудаком. Но слушайте: пять уже лет как меня охватила одна мысль. Меня преследует сюжет… Послушайте… Большое полотно… масса воздуха… в нем две женские фигуры: Жизнь и Смерть… Жизнь написать далось легко… Потом стал писать я Смерть… Бросал, опять принимался — и совсем бросил… В душе моей возник какой-то образ, но до того неясный, что выразить, облечь в форму не было сил. Я стал искать его везде… Я ездил по России, потом уехал за границу… Мне нужно было найти нечто прозрачное… больное… а главное — глаза… Я стал посещать курорты… Прошло два года бесполезных скитаний, я был близок к отчаянию, хотя я гнал, что я должен найти… И вот — это ваши глаза.