Но под искусными руками отлично изучившей грим Ласточкиной хорошенькая Ненси превратилась чуть не в урода: белое, красное лежало лепешками, нос сделался длинным, широкие, черные, как чернила, брови резкими полосами тянулись по белому, как бумага, лбу…
Ласточкина была в восторге от своего произведения.
— Вы не смотрите, что отсюда резко — оттуда будет только-только в меру… театр большой.
Но Марья Львовна прямо испугалась безобразного вида своей любимицы и не знала, что делать, так как в искусстве гримировки была совсем неопытна.
По счастию, в уборную легкой сильфидой впорхнула Серафима Константиновна, тоже участвовавшая в этом спектакле.
Увидя свою прелестную «Весну» в таком ужасном гриме, она иронически усмехнулась и, несмотря на энергичные протесты Ласточкиной, уничтожила всю ее художественную работу. Она сделала Ненси совершенно бледной, сильно увеличив ее глаза, что придало всему лицу несколько странное выражение, но сохранило его красоту.
— Courage, courage![160]- подбадривал Ненси преобразившийся в генерала Эспер Михайлович.
— Советую вам… как вчера… глоточек, другой, — тихо, но многозначительно шепнул точно пришитый к хвосту Ненси Пигмалионов.
Ненси не видела, не слышала, не понимала ничего — она была точно в чаду. Сердце ее прыгало и замирало, ноги дрожали, подкашиваясь…
Большой зал, с уменьшенным, сравнительно со сценой, светом ошеломил ее. Однако, она не сробела, и не по вчерашнему — бойко повела свою роль, мило конфузясь, но не это трусости, а от новизны и непривычки.
Вдруг, среди самой оживленной своей сцены, она внезапно остановилась, устремив в одну точку испуганные глаза. Точка эта была лицо Войновского, скорее угаданное, чем увиденное Ненси в полутьме широкого зала. Но это было одью мгновенье. Какая-то дикая злость охватила все ее существо, а бес самолюбия зажег огнем ее глаза и речи… Она почувствовала себя сильной на этих, стоящих выше всей остальной толпы, подмостках, а главное — выше его.
Ее вызывали, ей хлопали, кричали… Самые разнообразные чувства волновали ей сердце, успех пьянил, исключительность переживаемых минут как бы радовала…
Такое горячечное, полусознательное состояние не покидало ее весь вечер: и тогда, когда выходила она на вызовы публики, и когда подали ей из оркестра — а Эспер Михайлович передал — огромную корзину роз и белых гиацинтов, и когда прикладывались в ее ручкам восторженные поклонники, и когда гордая ее успехом бабушка, целуя ее, шептала ей на ухо:
— Charmeuse et grand talent![161]
Все это пронеслось для Ненси в каком-то смутном сне.
После спектакля решено было ехать ужинать в «Кружок». Ужин затеяла Ласточкина, или, вернее, ее муж.
Марья Львовна отказалась сопровождать Ненси. Она чувствовала себя очень уставшею. Ненси поехала в обществе Пигмалионова. За время репетиций и спектакля, она привыкла к нему, и ее даже стало забавлять его молчаливое, мрачное ухаживание.
Когда они приехали в «Кружок» — все были уже в сборе, и Ласточкин изнывал, ожидая замешкавшуюся Ненси, из-за которой не садились за стол.
Первое, что бросилось в глаза Ненси, было лицо Сусанны, забравшейся тоже на ужин; а когда, после закуски, обносили борщок, в дверях показался Войновский.
Ненси едва не вскрикнула.
— Не пускайте… ко мне никого не пускайте! — прошептала она скороговоркой Пигмалионову.
Он сейчас же занял свой стул. Сусанна сидела наискось от дочери и находилась, по-видимому, в самом веселом расположении духа, с улыбкой устаревшей вакханки.
Войновский занял место далеко на другом конце стола, возле тающей от восторга иметь его своим кавалером предводительской дочки, приехавшей на ужин в сопровождении какой-то замаринованной тетушки. Отец ее был в отъезде, а мать, хронически больная женщина, не покидала своей квартиры.
Пигмалионов усердно подливал вино в стакан Ненси, и она не отказывалась — пила с удовольствием. Ей почему-то вспомнились слова Войновского, сказанные в их первое, роковое свидание: «Ты не любишь вина — я научу тебя любит его»… И Ненси сегодня любила вино и даже понимала, что можно его пить, пить до тех пор, пока не станет «все равно». Да, «все равно» — жить, умереть, страдать, блаженствовать, любить и ненавидеть!..
Под общий шум и говор, Сусанна что-то говорила ей, через стол, потом засмеялась и, до половины прикрыв веером лицо, подмигнула лукаво в сторону Пигмалионова.
— Мне душно здесь, — сказала Ненси, встав с места.
За нею сейчас же последовал ее кавалер. Минуя маленькую голубую гостиную, обставленную совсем по казенному, Ненси вошла в темный зал, освещенный только светом, проникавшим из гостиной. Ненси опустилась на длинный, простеночный диван, откинув голову назад, и закрыла глаза.
— Не обращайте на меня внимания, — мне надо успокоиться.
Когда она вернулась в столовую, там было еще шумнее и оживленнее. Ужин приходил к концу и наступало самое веселое, непринужденное время…
Ненси встретила задорный, точно поощряющий взгляд матери, и вся затрепетала.
Между тем тосты сыпались за тостами, и больше всего пили за ее здоровье, прославляли ее талант, красоту, молодость…
Когда же внимание было от нее отвлечено тостами, направленными по адресу действующих лиц спектакля, к ней подошел, с загадочной, несколько робкой улыбкой и с бокалом в руке — Войновский.
— Позвольте мне тоже выпить за ваше здоровье, — проговорил он почтительно. — Вы были сегодня прелестны, я искренно любовался вами.
Притронувшись слегка своим бокалом к ее бокалу, он отошел. И Ненси стало так страшно, как страшно бывает маленьким детям, когда нянька, среди чужих незнакомых лиц, оставит их одних.
Да, все это чужое, страшное: и длинный стол с смятыми салфетками, опустошенными бутылками, с остатками мороженого на тарелках, и красный Ласточкин, с сияющим лицом наевшегося обжоры, и Серафима Константиновна, снизошедшая до внимания к полковнику Эрастову, и Ласточкина, и Сильфидов, и Сусанна, и Пигмалионов, и… О, все это страшное, лишнее, ненужное, чужое!..
И она стала ждать, чтобы он снова скорее подошел к ней.
Он угадал ее желание. При первой удобной минуте он был уже около нее.
— Ты очаровательна сегодня, — проговорил он тихо, сразу переходя на «ты». — Довольно упрямиться, довольно сердиться!..
— Зачем вы меня мучаете? — проговорила она едва слышно.
Они продолжали разговор вполголоса.
— Я мучаю? Я?.. Это мило!.. Ты мучаешь… ты!.. Ты извела меня, я места не нахожу — и я же, по твоему, виноват?!.. Когда я люблю тебя больше жизни!..
Она слушала его страстный полушепот, и ей казалось, что все окружающее уходит от нее куда-то далеко-далеко, и ничего нет, кроме этих больших, черных, полузакрытых, сжигающих ее глаз и этого ласкающего слух полушепота…
— Так решено — сейчас я выйду, а ты, незаметно, уйди через десять минут.
Она ничего не ответила; однако, едва прошли десять минут — она уже была на подъезде, где ее ожидал Войновский.
…И вот опять очутилась Ненси в причудливых, красивых стенах приюта. Но только это была другая Ненси. Та — прежняя — в полном незнании боялась и радовалась страсти, а эта — ничего не боялась и ничему не радовалась… Зачем она пришла сюда?.. Она пришла, как жалкий нищий в свою убогую лачугу, где все-таки было лучше, чем на холодной мостовой…
Но чем веселее и беспечнее смотрел Войновский, тем задумчивее становилась Ненси, и между ее тонкими бровями на беломраморном лбу залегла продольная морщинка.
Злоба преступника к виновнику своего падения, ненависть раба грызли ее душу, и к этому примешивался малодушный, ребяческий страх: она и ненавидела, и боялась утратить этого человека, безотчетно торжествуя свою победу над ним.
— Ты делаешься женщиной… Из ребенка становишься львицей, — сказал ей Войновский.
— А это разве хорошо? — спросила Ненси равнодушно.
— Еще бы!.. Мы с тобой делаемся взрослыми. Мы начинаем входить в жизнь!..
XIX.