Нельзя было вырваться из круга этих мыслей. За одним вопросом возникал другой, еще более страшный, круг только расширялся, разорвать его Сербин не мог.
— А чего мы, собственно, еще сидим тут? — послышался вдруг самоуверенный голос лейтенанта Кукуречного из угла блиндажа. — Обстрел-то давно кончился, а хозяин мне приказывал, чтоб я не задерживался!
Тишина наполняла небо и землю. Ворковал голубь в нише. Сержант Грицай негромко покрикивал в трубку: «Я Подснежник! Я Подснежник!» Толкаясь и наступая всем на ноги, лейтенант Кукуречный полез к выходу. Он оперся костлявой рукой о Варварино плечо. Резким движением она освободилась от этого прикосновения, расправила одеревенелые ноги и поднялась. Уже выбравшись на поверхность, Варвара оглянулась и сказала майору Сербину:
— Прощайте.
Майор не поднял головы и не отозвался. Прошло немало времени, прежде чем он выпрямился, вылез из блиндажика и, не маскируясь, ступая во весь рост между искалеченной кукурузой, зашагал к лесу.
11
От блиндажа телефонистов до траншеи НП, где у стереотрубы сидел полковник Лажечников, было не более двухсот пятидесяти метров. Это расстояние можно было бы пройти за пять минут, но хотя обстрел прекратился, а вернее, потому, что обстрел прекратился и можно было малейшей неосторожностью снова вызвать его, Кукуречный лег на землю и пополз по узким зигзагообразным проходам между стеблями сухой кукурузы, где ползали все, кому приходилось днем пробираться на полковой НП.
Варвара ползла за Кукуречным, не замечая ни расстояния, ни времени: теперь ей было совершенно безразлично, сколько будет еще продолжаться ее дорога к неизвестному полковнику, от которого зависело порученное ей фотографирование танка. Сухо шелестели и качались кукурузные стебли, земля была горячая, словно раскаленная тем огнем, что так недавно еще падал на нее. Варвара уже не обращала внимания ни на лейтенанта, который, как уж, то сокращаясь, то удлиняясь, раздвигал плечами кукурузные стебли впереди, ни на серую землю, пересохшую, потрескавшуюся, переплетенную отмершими корешками, ни на свежие воронки, на дне которых почва была черная и влажная.
Встреча с майором Сербиным словно убила в ней способность что-нибудь чувствовать и видеть, кроме прошлого. Оно снова и снова вставало перед ней во всей своей бессмысленности и откровенной жестокости, которой она в эти минуты, больше чем когда-либо, не находила ни объяснения, ни оправдания.
Сидя в блиндаже телефонистов, Варвара, казалось, готова была примириться с майором Сербиным, — это чувство было вызвано тем, что они находились теперь в одинаковом положении, и тем, что он показался ей таким же человеком, как и все люди здесь, на войне. Теперь, на кукурузном поле, ползя за Кукуречным, она думала уже совсем по-другому, в ней проснулась та враждебность, которую она всегда чувствовала к Сербину. Если ее личное глубокое горе было частью еще более глубокого общего горя, то и Сербин не мог не быть частью той беды, что изуродовала ее жизнь, и, не примиряясь ни на минуту с той бедой, она не могла ни примириться с Сербиным, ни оправдать его.
Сашу увезли. Дворник вышел последним, ссутулив плечи, как-то боком продвинувшись в двери, — то, что происходило, угнетало его. Варвара осталась одна над кроваткой Гали.
Электрическая лампа под большим бумажным абажуром — Варвара сама когда-то разрисовала его разноцветными полосами и зигзагами — ненужно горела над столом. Рассвет все отчетливее проявлял контуры деревьев и строений за окном. Дворник уже взял свою метлу и теперь устало шаркал ею по тротуару.
Слабое пятно света ложилось из-под абажура на газету и желтило, словно подсвечивало изнутри серую бумагу со строчками мелкой печати, большими заголовками, знакомыми портретами и фотографиями. Коричневый потертый ремешок фотоаппарата выползал из-под газеты и спиралью прочерчивался на фойе белой скатерти в больших синих цветах. Еще не зная, что ей делать и что она сделает, Варвара отошла от кроватки Гали, задернула занавеску на окне и начала быстро бросать в небольшой баульчик, в тот самый баульчик, с которым они с Сашей выезжали за город, Галины платьица, рубашки, лифчики и чулочки. Фотоаппарат она осторожно, но касаясь газеты, взяла со стола, тщательно закрыла футляр и положила между Галиными вещами.
Зачем она это делала? Зачем так поспешно укладывала эти детские одежки? Куда она собиралась? Где могла скрыться? Варвара ничего не знала, кроме двух слов: «Так надо». Это «так надо» и заставляло ее собирать свою девочку в дорогу.
Но, собирая Галю в дорогу, поспешно и беспорядочно бросая ее вещи в баульчик, Варвара еще не до конца была уверена, что именно так нужно, ей не у кого было спросить совета: того, кто мог бы ей посоветовать, уже не было.
Перед Варварой все время стояло лицо Саши. Она видела на нем только глаза — большие, серые с синевой, полные печали, они словно хотели ей что-то сказать перед расставанием, они должны были ей что-то сказать, потому что уста Саши были скованы присутствием капитана Сербина и его спутника в штатском. Что говорили ей Сашины глаза? Их уже не было, их увезли, неизвестно куда и на какой срок, в машине, которую вызвал капитан Сербин, но Варвара чувствовала на себе взгляд этих глаз, они следили за каждым ее движением и словно говорили: «Хорошо, ничего иного ты не можешь сделать, другого выхода у тебя нет, ты прекрасно меня понимаешь…»
Варвара умылась, надела старенькое платье. Туфли у нее были на высоких каблуках, она покачала головой, обувая их на босую ногу. Теперь оставалось только разбудить Галю.
Галя обняла мать теплыми ручонками, как всегда делала спросонок, и вся она была теплая, ушки у нее были розовые и прозрачные, одно даже красное — отлежала во сне… Варвара быстро начала одевать Галю: пальцы ее не слушались, пуговицы не лезли в петли, чулки надевались наизнанку.
— Пей скорей молоко, Галя, — сказала Варвара, когда Галя, уже умытая, с заплетенными косичками, сидела за столом. — Нам надо торопиться.
— Куда? — спросила Галя, хлебая молоко из блюдечка.
— К бабушке, в Тарусу, — ответила Варвара так, словно это был давно и без колебаний решенный вопрос.
Саша одобрил бы ее поступок, теперь она знала это наверняка. Стоило только вспомнить его глаза, чтоб сомнения исчезли.
Трудней всего было выйти из Москвы. Сначала Галя семенила рядом с Варварой маленькими ножками, потом пришлось взять ее на руки. Можно было поехать в Серпухов, а оттуда пароходом в тот глухой городок на берегу Оки, где в садах на окраине затерялся маленький деревянный домик, в котором прошло детство Варвары. Но Варвара побоялась идти на вокзал, в толпу чужих и незнакомых людей. Ей казалось, что каждый, взглянув на нее, сразу поймет, что с ней случилось; хорошо, если это будет доброжелательное понимание… Ее угнетало чувство непоправимой утраты, но больше всего пугала возможность потерять Галю. Арестуют ее, Галю заберут в детдом, жизнь кончится… Эта мысль безостановочно гнала ее по обочине вдоль шоссе на Подольск.
Когда позади остались последние дома предместья, когда она очутилась в подмосковных полях, под лучами нестерпимо жаркого солнца, под просторным августовским небом, ей стало легче, словно этот простор укрывал ее успокаивающей синевой, как шапкой-невидимкой. Было пустынно и тихо кругом, иногда пролетал по шоссе грузовичок, иногда проезжала запряженная косматой клячонкой подвода, но Варваре и в голову не приходило попроситься на грузовичок или на подводу, она боялась выйти из защитного одиночества, в котором можно думать обо всем, что случилось, и обо всем, что может случиться, вдалеке от взгляда человеческих глаз, которые всегда хотят все знать. Никто не должен был знать, что творится у Варвары на душе.
Она поняла, что говорил ей глазами Саша в минуту расставания: «Галя… Береги Галю».
Варвара прижимала к себе Галю, а дорога делалась все более утомительной: маленькая Галя ничего не весила, когда Варвара дома брала ее на руки, теперь девочка становилась все тяжелей, к тому же еще и баульчик — пришлось его привязать платком за ручку через плечо… Потом сломался высокий каблук на одной туфле, Варвара спрятала туфли в баульчик и шла теперь босиком по горячей тропке. Галя плакала от жары. Варвара обвязала ей голову рубашечкой — в спешке она забыла взять белую панамку.