Сам Пушкин, словно предвидя такого рода биографов своих, писал Вяземскому: "Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением... Толпа жадно читает исповеди, записки, etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок - не так, как вы - иначе".
Гармоничность, пластичность, жизнерадостность своей поэзии Пушкин как бы извлекал из недр собственной души. Конечно, это натура сложная, противоречивая. Он так же, как впоследствии А. Н. Толстой или А. П. Чехов, вел с собой постоянную многолетнюю изнурительную борьбу за душевное самосовершенствование. Борьба эта, правда, молчаливая, о ней мы можем только догадываться по таким, например, пронзительным, исповедальническим строчкам:
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
С пушкинским лаконизмом здесь сказано о том, чему Толстой посвятил многие страницы своих дневников.
Величие Пушкина как поэта - это величие его личности, которое вовсе не предполагает какой-то одномерности, канонизированности, идеальности, показной образцовости.
Современникам понять величие поэта не удавалось обычно. Многие в свете до самой его смерти почитали Пушкина за шалопая и бонвивана, наблюдая его на балах да за карточным столом и не догадываясь о невидимой для посторонних глаз напряженной духовной жизни. Обманывались даже самые проницательные и близкие Пушкину люди.
Так, в феврале 1833 года Гоголь писал своему приятелю: "Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Там он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай, и более необходимость, не затащат его в деревню"9.
Несколько дней спустя П. А. Плетнев, друг и издатель поэта, человек, которому он больше, чем кому-либо, поверял о трудах своих, сообщал В. А. Жуковскому: "Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как только утром перебирает в гадком сундуке своем старые к себе письма, а вечером возит жену свою по балам, не столько для ее потехи, сколько для собственной"2.
Пушкин действительно в это время часто выезжает с женой на балы и приемы. В письме к Нащокину он жалуется: "Жизнь моя в Петербурге ни то ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга, вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде..."
В эти же самые дни и недели начала 1833 года Пушкин начинает повесть "Капитанская дочка", 6 февраля обрывает работу над "Дубровским", а через три дня обращается в правительственные учреждения с просьбой предоставить ему архивные документы о восстании Пугачева, сам занимается поисками материалов, находящихся в руках частных лиц. Получив два огромных фолианта документов, свыше тысячи страниц, Пушкин за полторы недели, с 25 февраля по 8 марта, тщательно изучил их, сделав в рабочих тетрадях множество выписок и конспектов, и уже через месяц, 25 марта, имеет черновую редакцию первой главы "Истории Пугачева".
Хорош "ленивец"! Да таким усердным работягой ни Гоголь, ни Жуковский, ни тем более Плетнев никогда не бывали!
Требовательный к своему собственному творчеству, Пушкин столь же требовательно и критично относился к произведениям других писателей, особенно друзей и близких. Его критика всегда строга и беспристрастна.
Он прямо и мужественно говорит все, что думает о произведениях друзей, не смягчая упреков, ежели они заслуженны, не боясь обидеть, зная, что на него не обидятся всерьез и надолго. Таковы, например, его отношения с Вяземским.
Но и как искренне радуется он каждому успеху собратьев-писателей, с каким восторгом откликается на эти удачи, щедро оценивая их часто выше собственных.
Дельвигу в 1821 году он пишет: "Ты все тот же - талант прекрасный и ленивый. Долго ли тебе шалить, долго ли тебе разменивать свой гений на серебряные четвертаки. Напиши поэму славную... Поэзия мрачная, богатырская, сильная, байроническая - твой истинный удел - умертви в себе ветхого человека - не убивай вдохновенного поэта".
Вяземскому - в 1822 году: "Но каков Баратынский? Признайся, что он превзойдет и Парни и Батюшкова - если впредь зашагает, как шагал до сих пор, - ведь 23 года счастливцу!"
Дельвигу - в 1823 году: "На днях попались мне твои прелестные сонеты прочел их с жадностью, восхищением и благодарностию за вдохновенное воспоминание дружбы нашей. Разделяю твои надежды на Языкова и давнюю любовь к непорочной музе Баратынского. Жду и не дождусь появления в свет ваших стихов; только их получу, заколю агнца, восхвалю господа - и украшу цветами свой шалаш..."
Бестужеву - в 1824 году, благодаря. за присланные стихи и прозу:
"Ты - все ты: то есть мил, жив, умен. Баратынский - прелесть и чудо, "Признание" - совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий... Рылеева "Войнаровский" несравненно лучше всех его "Дум", слог его возмужал и становится истинно-повествовательным, чего у нас почти еще нет. Дельвиг - молодец. Я буду ему писать. Готов христосоваться с тобой стихами..."
Бестужеву - в 1825 году: "Откуда ты взял, что я льщу Рылееву?
мнение свое о его "Думах" я сказал вслух и ясно; о поэмах его также.
Очень знаю, что я его учитель в стихотворном языке, но он идет своею дорогою. Он в душе поэт. Я опасаюсь его не на шутку и жалею очень, что его не застрелил, когда имел тому случай - да черт его знал. Жду с нетерпением "Войнаровского" и перешлю ему все свои замечания. Ради Христа! чтоб он писал - да более, более!"
В то же время самому Рылееву в лицо он не стесняется говорить суровую правду: "Что сказать тебе о думах? во всех встречаются стихи живые, окончательные строфы "Петра в Острогожске" чрезвычайно оригинальны. Но вообще все они слабы изобретением и изложением. Все они на один покрой: составлены из общих мест... Описание места действия, речь героя и нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен..."
Подлинный талант - не только не кичлив, но щедр и добр, это пламень, который опаляет, возле которого светло и тепло. Таков был гений Пушкина. Как трогательно стремился он помочь всякому начинающему поэту, писателю, поддержать новичка похвалой - часто даже не заслуженной. Он считал своим долгом "подталкивать" начинающих.
Так он горячо поддержал намерение "кавалерист-девицы" Дуровой написать мемуары и брался сам их редактировать. Он сердечно приветствовал Алексея Кольцова. Он помог Гоголю увериться, утвердиться в своем таланте и призвании и щедро дарил ему замыслы и сюжеты некоторых произведений ("Ревизор", "Мертвые души").
Он, как Моцарт перед бродячим музыкантом, готов был воскликнуть "Чудо!" перед каждым начинающим и подающим надежды поэтом. Так, тепло отнесся он к поэту из крестьян Слепушкину и писал Дельвигу:
"...у него истинный, свои талант; пожалуйста пошлите ему от меня экз.
"Руслана" и моих "Стихотворений" - с тем, чтоб он мне не подражал, а продолжал идти своею дорогою".
М. П. Погодин рассказал в своем дневнике о том, как в 1830 году читал он Пушкину свою пьесу "Марфа Посадница". После чтения первого же действия поэт пришел в восторг, а после третьего "заплакал, сказав:
"Я не плакал с тех пор, как сам сочиняю, мои сцены народные ничто перед вашими. Как бы напечатать ее", - и целовал и жал мне руку"4.
И это автор "Бориса Годунова", трагедии бессмертной, рядом с которой ныне никто и не рискнет поставить "Марфу Посадницу"!
"Особенная страсть Пушкина, - писал С. П. Шевырев, - была поощрять и хвалить труды своих близких друзей. Про Баратынского стихи при нем нельзя было и говорить ничего дурного... Он досадовал на московских литераторов за то, что они разбранили "Андромаху" Катенина, хотя эта "Андромаха" довольно была плохая вещь"4.