Выйдя на паперть, протодиакон снял с головы блюдо и подал его посаднику. Посадник снял с блюда тафту. Под тафтою оказалась свернутая дудочкою бумажка. Глава города развернул ее и прочел написанное на ней.
– Господине Великий Новгород! – громко произнес он, поднимая вверх бумажку. – Смотрите – вот жребий преподобного Варсонофия!
– Варсонофий! Варсонофий! – прошел говор по площади и по всему Детинцу.
– Не быть владыкой Варсонофию – не на него пал перст Божий.
Все заволновалось. Говор, хотя сдержанный, но могучий, как всколыхнутое бурей море, волнами ходил по всему пространству, занятому народом.
– Отца Пимена! Пимена во владыки!
– Не надо Пимена – он латынец!
– Феофила протодьякона! Феофила!
– В Волхов Феофила! Он московской руки… холоп княженецкий!
– Пимена в прорубь! Пимен похваляется: меня-де и в Киев пошлют на ставленье… я и в Киев пойду… Латынец он… литва хохлатая.
Между тем священник, протодиакон с блюдом и посадник воротились в собор. Первые два вошли в алтарь, где у престола все еще стоял слепой Тихик.
– Паки дерзай, раб Божий Тихиче! – провозгласил священник.
Слепец вздрогнул, протянул руку и ощупал левое крайнее блюдо. При этом движении слепого яркая краска залила полные щеки Марфы-посадницы, не спускавшей глаз с престола.
И это блюдо протодиакон возложил себе на голову. Тем же порядком и священник с крестом, и протодиакон с блюдом на голове, и посадник вышли к народу.
Опять сняли тафту с блюда и раскрыли жребий.
– Господине Великий Новгород! – раздался тот же голос старого посадника. – Вот жребий преподобного отца Пимена!
– А… Не быть Пимену, латынцу, владыкой! Не вывезла кривая…
– Феофил владыка! Многая лета владыке Феофилу!
– Ай да Тиша блаженненькой! Знал, кого вымать! Исполать Тише.
Действительно, там, в храме, на престоле, остался жребий Феофила-протодиакона, и это было знамением, что Бог благословляет избрание во владыки новгородские Феофила – а Варсонофия и Пимена отверг.
Избрание владыки свершилось. Но не было, как водилось прежде, всенародного ликования… Напротив, только немногие голоса огласили стены Детинца и соборную площадь шумными восклицаниями в честь и во здравие новому владыке. Мало того, дело кончилось тут же, у Святой Софии, свалкой, во время которой у кричавших «слава» и «многая лета» были поразбиты носы до крови и перещупаны ребра. А когда толпы повалили с Софийской стороны на торговую, то «кончане» и «уличане» с Славенского и Плотницкого концов да некоторые из пригорожан, большею частью «худые мужики-вечники»[13], обрушились на «житых людей» из Людина и Неревского концов, шибко их помяли, а некоторых с мосту прямо пошвыряли на реку, на лед. «Худые мужики-вечники» кричали искренне, хотя и не о себе, а то, что хотели от них (те же Борецкие), чтобы они – кричали… Что избранием во владыки не Пимена, а Феофила богатые люди (как будто не были таковыми сами Борецкие) готовятся продать Новгород в московскую кабалу, где «козам рога правят» и «слезам не верют»… Что зажмет Москва Новгород в «ежовы рукавицы да согнет в три погибели», как она уже согнула княжество Тверское и иные… Что можно, коли уж шибко начнет наседать, и с Литвою побрататься, чтоб она, Москва, «растак ее да переэдак – знала, что Господин Великий Новгород ни кречету, ни соколу, а тем паче татарскому улуснику – гнезда своего, Святой Софии, в обиду не даст»[14].
Когда Марфа выходила из собора, окруженная сторонниками, и горстями бросала «резаны», «куны» и «мордки»[15] в толпы ее почитателей, «мужиков-вечников», лицо ее вспыхивало багровыми пятнами, а глаза метали искры. Народ провожал ее криками радости, а у нее сердце щемило досадой.
Как бы то ни было, но проглотила она обиду судьбы – и из собора же пригласила и высшее духовенство, и посадника, и тысяцкого, и других знатных людей к себе на пир, чтобы духовное торжество завершить приличным случаю плотским радованием.
Вместе с прочими Марфа пригласила на пир и слепого нищего, блаженного Тихика, и, невзирая на его лохмотья и нищенские сумы, болтавшиеся на нем, посадила его на почетное место.
В числе ее гостей был один, привлекавший к себе общее внимание. Это был невысокенький, сухенький старичок с уже льняной бородою и тем более необыкновенно в его годы живыми глазами. Но одет он был в грубое монашеское одеяние, и именно что – монахом, человеком не от мира сего, оставался он среди шумных гостей: нездешняя, за пределами видимого, глядела в молодых глазах его какая-то особенная мысль…
Хотя все вокруг него – говорило, улыбалось, кланялось; возглашая и из Священного Писания, и, целыми цитатами, – из пророка Исаии[16], из «Слова» Даниила Заточника[17] и из «Вопросов» Кирика[18] – льстило радушной хозяйке: все вокруг говорили о славе «Господина Великого Новгорода», о его управлении, о разных «пятинах» новгородской земли[19] о торговле с амбурскими и аглицкими немцами[20], о том, что у Спаса на Хутыни сами собой звонили колокола, а на Федоровой улице с ветвей малых топольцев капали слезы… Но этот гость, казалось, не принимал ни в чем участия и молчал, тихо перебирая четки.
Этот молчаливый старичок был знаменитый подвижник Соловецкой обители – преподобный Зосима[21]. Печать необыкновенно аскетической энергии лежит на всей жизни этого необыкновенного человека. Родившись в пределах вольной новгородской земли, он еще с юных лет почувствовал в себе недовольство той жизнью – жизнью мелочных целей и желаний, которая окружала его. Его пламенная душа искала подвигов, жаждала идеала – и этот идеал воплотился у него в отшельничестве, в борьбе с дьяволом, который, казалось ему, господствовал над миром. Глубоко поэтический, он любил природу – любил слушать «говор древесных листов», чувствовать «трав прозябанье», прислушиваться к лепетанью горного ручья, к прибоям сердитых волн родного озера – Ладожского, которое в бурю клокотало и пенилось в скалах Валаама. Только с природой он чувствовал свою духовную связь, только среди безмолвной, но для него говорливой природы он любил – любил эту недосягаемую даль синего неба, эти летучие облака, суровую зелень северного леса – и молился, стараясь забиться подальше от людей. Сначала он молился и «трудился» на Валааме, но этот труд показался ему ничтожным; он искал более суровых подвигов и, прослышав, что отшельники Савватий[22] и Герман нашли недоступный для людей остров где-то у полуночного моря, перебрался и сам туда. Это было в 1430 году. На этом далеком острове они и основали христианскую обитель, самую северную в мире и самую суровую. Кругом небо да море – и то и другое без конца-краю…
Савватий скоро умер, но не в своем мрачном уединении, а вдали от острова, на Ваге. Остались на острове только Герман да Зосима. Никто в Новгороде не хотел верить, что люди могут жить в такой далекой и суровой стране, а между тем слава отшельников росла, имя Зосимы разносилось по всем концам новгородской земли. Зосима перенес мощи Савватия с Ваги на остров, и толпы поклонников из далеких мест потянулись к новой святыне, на неведомый «оток моря», где, по слухам, «чудище неизглаголанно, хотяще потопити остров и вся сущая на нем», и только молитвами преподобнаго Зосимы исчезал под водою «оный зверь гороподобный».
Но слава человеческая всегда рождает зависть мелких людей. Позавидовали многие новгородцы и преподобному Зосиме с его обителью, которая с каждым годом возрастала числом иноков, а вместе с тем и богатела. Новгородские рыбники-стяжатели помыслили оттягать у отшельников рыбные ловли, и вот преподобный Зосима и явился в Новгород отстаивать свои права на остров.