Вначале, до старшего детсадовского возраста, у мальчика были и мать, и отец. Жили у них в семье еще младший брат и бабушка по материнской линии. Трудно сказать, как сложились бы их отношения, сохранись семья в полном составе, но в том-то и дело, что сохранить ее было практически невозможно. Отец, по характеру прямой, не весельчак, даже больше молчаливый, энергичный, работящий и добросовестный, не любящий обмана и с чувством собственного достоинства, тактичный. Мать, тоже энергичная и работящая, с характером гораздо более открытым, по-женски эмоциональным, но человек крайне нервный и несдержанный, без чувства меры и такта, без чувства собственного достоинства, натура деспотичная. Это была неестественная пара. В памяти не сохранилось каких-то бурных сцен между родителями, хотя и таковые, конечно, были, но, как видно, главное – это их органическая несовместимость, что и неудивительно при скверном характере матери. «Помнится, например, как мать показывает на окно, выходящее на крышу одноэтажного дворового пристроя к дому (жили они на втором этаже двухэтажного деревянного дома), и стращает нас, что-де пьяный отец вот-вот может забраться через него в квартиру и устроить «бучу», – свидетельствует Чужой, – «драться будет». Какой пьяный, где-там драться, – мы ни разу его таким не видели, да и не пил он вовсе! А если изредка, предположим (Расея-ж), он и мог выпить, то отнюдь не в его характере было буянить». М-да, ма-ма-ня, насчет в окошко вломиться, – это ты чё-то лишка, хотя для тебя это в самую точку: впору родную милицию звать! А что, бывало, и вызывала. Ну, а как же твои малые детки, они ж всему еще верят?! Тем более, что сами позднее не раз карабкались по деревянным массивным воротам двора, благо те были вровень с этим пристроем, и в окошки лазали.
Разводилась она также с помощью милиции, крайне популярным СРОЖЕ (способом российских женщин или строгой рожи): сдав мужа в милицию. Оч-чень удобно, и не требует материальных затрат или самый их минимум.
После развода папаня обосновался в квартире своей матери, державшейся всегда отстраненно от семьи снохи (впрочем, это было взаимно), на улице внизу, тянувшейся вдоль реки и славившейся шпаной еще больше, чем их собственная. Мать Чужого запретила детям видеться с отцом. И странное дело, когда отец, поднимаясь временами по их улице, заставал там Чужого, его старший чувствовал себя скованно с ним, звучали «напрасные слова». Но все-таки два-три раза он у отца гостил…
Как-то, уже школьником, направляется он туда, топает эдак аккуратненько, уже вывернул, сразу после водной колонки, направо на отцову улицу. Еще несколько шагов, – и вдруг из подворотни, прямо перед ним, выскакивает девчонка. Рыжая, лупоглазая, конопатая. Раскинула руки и не дает пройти. Он шаг в сторону, в обход, – она туда же, он в другую сторону, – она прыг-скок! и загородила дорогу.
– Пусти!
– А, обрындился, мазаный будешь!
Он с удивлением смотрит на нее. Та только бесстыже хлопает ресницами рыжими – и ни с места! Вся ну точно как на пружинах, вот так минуту-другую она им забавлялась: не драться же с девчонкой и не бежать от нее. Еле прорвался через этакое пугало! 1953 год. Умер Сталин. Пятилетний Чужой лицезреет дома, как завороженный, истерические метания матери. Должно быть, это было первое сообщение по радио, потому что она то припускает по комнате-«залy», заломив руки, то останавливается, будто вкопанная, вцепившись в волосы, причитает:
– Ой, что теперь будет, что теперь будет?!.. Ой, все, теперь нас уничтожат, завоюют!
Она была похожа на всполошившуюся курицу, глупо метавшуюся из угла в угол. Этот образ приходит Чужому теперь, а тогда он так не подумал, он только сказал, поскольку такое количество эмоций произвело на него впечатление и ему хотелось успокоить мать:
– Ничего и не случится, найдут другого…
Мать искоса таращит на сына глаза, как на нечто неприятно микроскопическое, но почему-то рассуждающее непонятно о чем, в глазах животное удивление, она даже на время прекращает рыдать…
Ловлю себя на мысли, что неразвитость самосознания, непонимание психологии человека, дикость в этом смысле, привычка к нерассуждающей, безропотной покорности приводит людей к тому, что они не знают, кто они такие есть на самом деле, к извращенному национальному самосознанию, к убогому, невежественному и некомпетентному общественному мнению или к отсутствию его, к тому, что народу подсовывают искаженные ценности, как дураку погремушку. Далее следует пренебрежение и подавление личности и, особенно, индивидуальности человека, его чести и достоинства, неправильное толкование социальных проявлений и устремлений человека, нормы и патологии его поведения, различные правовые злоупотребления и злоупотребления психиатрией. На этой «благодатной» почве любой вышестоящий по отношению к любому нижестоящему, по праву того, у кого больше прав (выходит – он прав), мог бы следовать такому девизу:
Когда я ем, старинная пословица не властна, —
Мол, безобиден я, да глух и нем, —
Поэтому перечить мне опасно:
Любого я сожру пристрастно,
Чтоб неповадно было всем.
Поистине прав был тот, кто сказал: «Лучше вечные опасности, чем рабство, и лучше свобода, чем цветы в хлеву».
Крепче всего засело в памяти (из тех времен, когда они после ухода отца жили вчетвером в семье матери, время начальной школы) то обстоятельство, что мальчику приходилось частенько реветь дома. Теперь, в отсутствии отца, за неимением более подходящего объекта для того, чтобы тешить нервы, чаще всего именно ему доставалось как старшему. Он рос упрямым и способным ребенком. Способным детям должно быть больше позволено, или хотя бы нельзя их постоянно дергать, подавлять их независимость, гордость, надо считаться с их повышенной чувствительностью. Мать, когда ей что-либо не нравилось в поведении старшего (например, он что-то делал по-своему), часто наказывала его тем, что не давала в процессе еды чего-нибудь вкусного, либо просто не давала временно есть, либо унижала его другим способом в зависимости от того, насколько была взвинчена. Бывало, все сидят за столом, а он ревет, лежа на диване, под отчужденные взгляды родных и не идет кушать, хотя его зовут; ему приходилось дожидаться конца еды и их ухода, чтобы поесть. «Распустил нюни…
А ну его, выкобенивацца!» – говорила бабушка. Один раз особенно в душе остался осадок чего-то жутко несправедливого, он уж не помнит, по какому поводу, но то состояние запечатлелось довольно живо, – знать, задет был сильно, – поскольку в воображении тогда весь день и даже часть ночи как бы мелькали кадры на тему обиженного самолюбия, где мальчик неустанно восстанавливал попранную справедливость. Ребенку, конечно, это обидно, но унизительнее ему представлялось подлизываться к матери, просить прощения ради лучшего куска, когда он чувствовал свою правоту, или сидеть с ними за одним столом после какой-нибудь несправедливости. С младшим такого, кажется, не случалось. Возможно, он тогда был более покладист, а вернее, слишком мал, чтобы что-либо различать. Крайне неприятно воздействовала также утренняя спешка, эта горячка, доходившая до бешенства. Панический, даже патологический ужас матери перед возможным опозданием ее ли на работу, в школу ли сына заставлял ее неистово тормошить спящего ребенка, а потом носиться по квартире, выпучив глаза: успеть, успеть любой ценой! Такая встряска ранним утром иногда приводила к капризам: хотелось еще поспать, да и вообще было непонятно, зачем так торопиться, словно за тобой гонятся, и почему такой испуг?.. Как мальчишки они часто дрались, и, естественно, больше тумаков перепадало младшему. Мать злилась и называла их «немецким отродьем». В такие моменты, да и в другие, когда она выходила из себя (делала она это легко, а порой забывала возвращаться обратно), она воздевала руки к небесам, как бы призывая на помощь бога, в которого верить ей не полагалось, и, потрясая ими и трясясь сама, с упоением изрекала: «Будьте вы три-и-ижды прокляты!!!». Впрочем, она это выдавала охотнее в единственном числе, вы понимаете по какому адресу. При желании ее можно было бы ассоциировать с мифической Психеей, но поскольку в нашей идиллии не хватало Эрота, а романтическим образ этой матери не назовешь даже за крупную сумму, от всяческих ассоциаций я категорически отказываюсь и предоставляю это сделать уважаемому Товарищу, ему и суммы в руки… Все происходившее иногда вызывало у старшего озлобление, поэтому он мог не то чтобы выместить его на младшем (эмоции старшего обычно были направлены на своего обидчика), а переборщить в стычках или драках с ним. Заживо воспитанный.