Вечером того же дня, когда негр с блондинкой, нагулявшись по городу (Красная площадь, Манежная, Третьяковка, парк Горького, ВВЦ, балет в Большом), вернулись в гостиницу и заперлись в своем люксе, хлыщ — уже в штатском — вместе с одним из раздолбаев были замечены в пивном подвальчике на Тверском. Через пару кружек к этой компании присоединилась та самая баба в косметике, которая вручила хлыщу какой-то сверток и быстренько смылась. С расстояния в три столика Саночкину было отлично видно, как хлыщ разворачивает сверток, как достает яркую тряпицу, нюхает, закатывает глаза, передает ее молодому раздолбаю, оба смеются… Та-а-а-ак, интере-е-есно! Шейный платок блондинки!
Саночкин не любил Пушкина, блондинок, негров, шлюх, военных, французов, китайцев, журналюг, дикторов ТВ, швейцаров, официантов, мойщиков машин и еще много разного пестрого народа, но вот кого он просто ненавидел — так это извращенцев. Сама мысль о том, что взрослые мужики воруют или перекупают ношеные бабские колготки, трусики и прочие личные шмотки, вызывала у него тошноту. Сейчас даже пиво встало у него поперек горла и едва не отправилось вспять. Надо было действовать и быстро. Саночкин не собирался вникать, женой или там не женой приходится блондинка негру. Хватит того, что они живут в одном номере и поручены ему, Саночкину. По условиям договора он может отметелить всякого, кто наезжает на людей с фото. Извращенцы сперли у блондинки платок? Считай, наехали. Остальное его не колышет.
Саночкин вышел из подвальчика раньше, чем эти двое, чтобы занять самую выгодную позицию, — в ближайшей темной подворотне, мимо которой не пройти было невозможно. Получасом позже раздались шаги. Они. Саночкин вышел из тени наперерез, нетрезво качаясь, как клен из песни.
— Гас-па-да… — задушевно проблеял он и двинулся им навстречу. Руки он расставил в стороны. В левой перчатке пряталась килограммовая гирька.
Извращенец помоложе, сделавший брезгливую попытку уклониться от объятий, абсолютно случайно угодил челюстью под левую руку. Кррак! — и раздолбай, способный теперь уже только мычать, влип в ближайшую стену и по ней тихонько поехал вниз.
Хлыщ оказался проворнее. Отпрыгнув назад, он выхватил откуда-то длинный тонкий кинжал — что-то среднее между устричным ножом и морским кортиком — и разразился длинной непонятной фразой. Ни одного из десятка слов на итальянском, выученных по словарю, в этой фразе не было.
— Пиано, дурак! — скомандовал ему Саночкин. — Давай престо-престо, но очень легато клади на землю свою железяку, если хочешь жить. Дольче вита хочешь, говорю? Тогда брось. А то я тебе устрою виа долороза.
Хлыщ, однако, решил поиграть в крутого и нагло попер на Саночкина, размахивая своим дурацким холодным оружием. Ну и зря. Кто к нам на Русь с ножиком придет, от него и погибнет. Особенно если напорется на профи. Первый выпад извращенца оказался последним — оружие вернулось к хозяину, только лезвием внутрь и рукояткой наружу.
— Сам виноват, — злобно проговорил Саночкин. — Итальянским же языком ему, мудаку, предлагали по-хорошему. Для чего, он думал, я слова учил? Чтобы в опере петь?
Саночкин затащил обоих поглубже в подворотню, обхлопал карманы, вытащил у раздолбая бабский платок и у них обоих — паспорта. Ментам не обязательно сразу знать, что эта пара алкашей — иностранцы. Хлыщ уже больше ничего не скажет, а раздолбай пусть говорит, когда придет в себя и починит сломанную челюсть. К этому времени его подопечные уже улетят…
Два оставшихся дня Саночкин честно бдил, следуя контракту, но больше у негра и блондинки никаких проблем не было. Злополучный же платок Саночкин на следующий день незаметно сунул в блондинкину сумочку, которую эта раззвява открывала настежь в каждом магазине и в каждом третьем подолгу забывала захлопнуть.
В последний день в Москве платок вновь оказался у нее на шее. С ним она и поднялась на борт самолета, под руку со своим негром.
Дождавшись взлета, проводив глазами лайнер, Саночкин облегченно вздохнул и поехал из аэропорта домой. Дело было сделано. По возвращении он отогнал свою тачку на стоянку возле дома и за пятьдесят метров пешком до подъезда успел вымокнуть и зачерпнуть полные боты холодной воды из лужи. Ну что за дрянь эта осень! «Очей очарованье»? Нет, все-таки Пушкин — редкостный сукин сын.
Дома Саночкин первым делом разулся, сбросил мокрые носки, влез в самые теплые домашние тапки — и лишь затем позволил себе скинуть верхнюю одежду и заварить чаю. Согревшись, он ткнул пальцем в телевизионный пульт, чтобы посмотреть прогноз погоды: не ожидается ли завтра опять какой-нибудь атмосферной мерзости вроде дождя?
Однако вместо барышни-синоптика на экране возник высокий сивобородый и длинноволосый придурок, одетый в черные с перхотью брюки и свалявшийся болотно-зеленый свитер. Нижняя половина этого помоечного гардероба крепилась к верхней траурными подтяжками. За спиной сивобородого полыхал ярко-красный фон, словно телестудию подпалили с четырех сторон.
— …ремейки, ремейки! — сердито орал придурок. — Вот что губит на корню нынешнюю культуру! Пойдите в книжный магазин и плюньте наугад в любую книгу — гарантирую, попадете в ремейк. У этих умственно отсталых дегенератов, по недоразумению называющих себя современными писателями, сегодня полностью атрофирован орган, который отвечает за фантазию! Они не умеют что-либо придумывать своими дырявыми извилинами, они способны только красть у мировых классиков. И ладно бы они только крали, но нет! Эти варвары еще норовят совершить насилие над великими сюжетами, вырезая главное — трагические финалы. Прямо к кровоточащим обрубкам знаменитых фабул они пришивают без наркоза пресловутые хэппи-энды… Тьфу!
Сивобородый злобно закашлялся, пропал из кадра и вернулся уже со стаканом в руке. Тем временем на красном фоне нарисовались два других придурка, сидящие поодаль, — один кратко стриженный, сушеный, джинсовый и очкастый, а второй совсем безволосый, вельветовый и розовомордый, наподобие пупса. Почуяв паузу, в разговор влез очкастый сухарь.
— А что вы имеете против хэппи-эндов? — с гнусной ухмылочкой спросил он и подмигнул в камеру: щас я, мол, его раздразню. — Народ, знаете, любит хорошие душевные концовки. Это так очевидно, это так естественно… это так высоконравственно, в конце концов. Если ваш друг отнимет у живодеров щеночка, вы его похвалите за благородный поступок, верно? Так чем же хуже писатель, который, например, возьмет тургеневский рассказ и спасет собаку Муму от смерти?
— Всем хуже! Всем! — заверещал сивобородый. — Не смейте передергивать, не смейте путать литературу с жизнью! Литературным персонажам должно быть, обязано быть ПЛОХО! Искусству до зарезу необходимы страдания, необходимы трупы любимых героев в последнем акте, необходимы плохой финал, реки крови и море слез. Без страданий нет очищения, нет катарсиса, и вместо литературы, пробуждающей чувства добрые, мы получаем более-менее занятные историйки для дебилов… — Придурок отхлебнул из своего стакана и провыл нараспев: — «Что ему Гекуба? Что он Гекубе, чтоб о ней рыдать?» Рыдать, вы поняли меня? Рыдать, а не радостно хихикать!.. Вы, конечно же, согласны со мною, коллега?
Вопрос был адресован вельветовому пупсу. Тот заерзал на месте.
— Ну, в принципе, да, пожалуй, — промямлил он. — С точки зрения композиции или, допустим, законов сюжетосложения, логики фабулы… — Лысый замолчал и внезапно, словно набравшись смелости, добавил: — Но в детстве я всегда мечтал спасти Муму… и Чапаева… и Эвридику… и еще устроить свадьбу Дубровского с Машей Троекуровой… Извините.
— Браво! — зааплодировал очкастый, наслаждаясь видом отвисшей челюсти у сивобородого. — Браво!! Прекрасный финал для нашей передачи! Итак, дамы и господа, вы смотрели очередной выпуск ночного литературного ток-шоу…
Саночкин громко, в три этажа, непечатно обложил всю эту вшивую троицу и обрубил болтливый телек на полуфразе. Бездельники, с важным видом толкующие о жизни и смерти, о книжках и прочей белиберде, всегда его ужасно злили. Про жизнь и про смерть сам Саночкин знал уж наверняка поболее этих умников, а художественную литературу искренне ненавидел со школы, употребляя ее теперь только по обязанности — когда, например, сидел на толчке или когда старался побыстрее заснуть.