– Я очень извиняюсь, – сказал француз, – я не имел в виду тебя.
– Хорошо, чем мои родители заслужили это? Они прожили всю свою жизнь, безусловно, в самом ужасном месте на земле за всю прошедшую историю человечества и, думаю, на много веков вперед.
– О, я очень извиняюсь, – опять сказал француз. – Я не хотел выразить ничего персонального.
После ланча мы распрощались с нашим французом и полезли в гору на Монпарнас. Нам хотелось посмотреть на местных художников. Было ужасно жарко. И нам все время попадались американцы, которые были чем-то недовольны. И я слышал, как один из них сказал своей жене: “Завидую я французам. Они могут поехать в отпуск в Америку, найти за умеренные деньги приличный отель с кондиционерами и пить содовую со льдом”.
С Монпарнаса открывался очень красивый вид, но художников мы там не нашли.
– Ты действительно так думаешь? – спросил я Сережу.
– Насчет чего? – сказал Сережа.
– Насчет самого ужасного места на земле.
– Конечно. А ты что думаешь?
– У меня лингвистические проблемы. Я не знаю, что такое место. Например, леса, поля и реки – они принадлежат месту или нет?
– К лесам, полям и рекам у меня претензий нет.
– Вот видишь, – сказал я.
– Слушай, – сказал Сережа, – я рассуждаю до предела просто. Они отобрали все, что было у наших дедов, и превратили их в лагерную пыль. Они упрятали наших отцов в тюрьмы, и, в лучшем случае, выпустили их оттуда больными стариками. И они держали в кандалах меня и унижали меня всю мою жизнь. Знаешь, после этого я не хочу уже думать о лесах, полях и реках. Ты не согласен со мной?
– Конечно, согласен, – сказал я.
Часть седьмая
Н ь ю – Й о р к
Я играю печальную ноту,
Я веселую мучаю скрипку,
Со знакомого фото кто-то
На меня смотрит с грустной улыбкой.
Про ушедшие в вечность моменты,
Где мы все на полжизни моложе,
Вновь строчит кинолента с кем-то
Тем, кто всех остальных мне дороже.
Там, степною жарой перегретый,
Ветер волосы чьи-то взъерошил
В очень жаркое лето где-то
В том счастливом безрадостном прошлом.
И сверкая ветвей позолотой,
Мне приветливо пальма кивает.
Подавляя дремоту, что-то
Это лето о том вспоминает.
Я играю печальную ноту,
Я веселую мучаю скрипку,
Со знакомого фото кто-то
Все прощает мне с грустной улыбкой.
Г л а в а 23
– Что это загудело? – спросила Маринка.
– Я не знаю. Наверное, парус, – сказал я. – Очень быстро идем.
– А мы не перевернемся, как те вчера?
– Нет, не должны.
– Ты уверен?
– Нет, – сказал я.
Ветер был не очень сильный. Но поднялась волна, и нас стало заливать на каждом гребне.
– Мне это перестало нравиться, – сказала Маринка. – Давай повернем обратно к берегу.
– Хорошо, – сказал я. – Get ready to jibe.
– Не надо никаких jibe, – сказала Маринка. – Давай повернем обратно к берегу.
Обратное инакомыслие
Париж–Нью-Йорк, 24–25 августа 1997 года
Утром мы решили поехать на блошиный рынок. В вагоне метро к нам подсел мужчина и сказал по-русски, что он араб и что он учился в московском университете на физическом факультете. И мы сразу нашли с ним много общих знакомых.
– Скоро и физика, и математика у них закончатся, – сказал он.
– Почему? – спросил я.
– А вот если ты из миски ешь и ешь, ешь и ешь, может такое быть, чтобы это не закончилось?
– Наверное, нет.
– Ну вот! – сказал наш новый знакомый.
Россию он ругал за то, что там порядка нет, и я с ним соглашался. А потом, без какой-либо заметной паузы, он переключился на Америку и стал ее ругать очень сильно.
– У Америки нет будущего, – сказал он.
– Вы так думаете?
– Если ты здание построил, а про фундамент забыл, может здание без фундамента стоять?
– Нет.
– Ну вот! – сказал он.
Учился наш новый знакомый в Москве в конце пятидесятых годов. А сейчас возвращался из Канады, где был на конференции. А завтра собирался уже в свой Каир лететь.
– Американцы, – сказал он, – конференцию устроили, но им это совершенно не нужно.
– Почему? – спросил я.
– А вот если ты преподаешь в школе физику, а тебе завтра надо на операцию ложиться и жена тебя бросила. Будешь ты тогда о физике думать?
– Нет, наверное.
– Ну вот! – сказал он.
В вагоне стало шумно, и наш знакомый восстанавливал дыхание.
– Америку вообще никто не любит, – сказал он через минуту.
– Разве?
– Конечно. Вот если у тебя четверо друзей и ты одного избил в кровь, у второго жену отбил, у третьего деньги одолжил и не отдаешь, а про четвертого гадости говоришь на каждом углу, – будут тогда тебя твои друзья любить?
– Нет, наверное.
– Ну вот! – сказал он. – Для американцев деньги – это самое главное.
Тут я уже с ним согласился и сказал, что, мол, деньги – это самое главное. И он очень обрадовался, что я с ним согласился.
А на блошином рынке он все спрашивал, сколько что стоит, и ругал всех подряд сильно, что все очень дорого. И я слышал, как он говорил продавцу шелковых платков, что десять долларов за один платок – это безумно дорого. А продавец стоял на своем и говорил, что это совсем не дорого.
– Хорошо, – сказал араб, – если я буду продавать тебе яблоко за десять долларов – это будет нормально или дорого?
– Это будет дорого, – сказал продавец.
– Ну вот! – сказал наш араб.
Нам скоро надоело бродить по этому рынку. Но все-таки что-то хотелось купить. Барахла там было несметное количество, но глаз остановить было не на чем. Я обратил внимание на какой-то африканский стул.
– Сколько стоит? – спросил я у девушки.
– Четыреста франков, – сказала она, – но только тебе я отдам его за триста пятьдесят.
– Это уже последний стул, – сказал ее напарник, – и завтра ей придется опять лететь в Африку. Где она будет покупать эти стулья за триста франков, чтобы иметь доход всего двадцать франков, потому что еще тридцать франков – это накладные расходы.
– Сколько вы можете дать за него? – спросила девушка.
– Мы можем дать пятьдесят франков, – сказала Маринка.
В итоге мы сторговались на двухстах франках. И теперь этот африканский стул из Парижа стоит у нас в Миллбурне в гостиной. Не такой уж удобный оказался, правда. Мира недавно на него сесть попробовала и свалилась тут же.
Мы сделали полный круг по рынку и вернулись опять к платкам. Продавец – африканец – сначала заговорил с нами по-французски. Но когда мы ему ответили, легко перешел на английский.
– Я не могу отличить шелковый платок от синтетического, – сказал я Маринке по-русски.
– Тем не менее, это шелковый платок, – сказал парень на чистом русском, – и я дам вам хорошую цену.
Парень оказался из московского “лумумбария”.
– Откуда вы? – спросил он.
– Нью-Йорк, – сказал я.
– Боже, – сказал парень.
Вот правильно люди говорят, что на блошином рынке всегда можно встретить много русских.
Вечером у нас был прощальный обед со Светкой и Сережей. Мы просидели в каком-то небольшом кафе допоздна и выпили много вина. И все сначала сожалели, что отпуск подходит к концу. Но когда я сказал, что мне уже хочется домой, то и все стали говорить, что домой хочется очень сильно. Но вот сразу выходить на работу не хотелось никому.