— Наши книги — сами по себе оружие в этой войне. Примерно так я говорил Сталину, когда извлекал вас из лагеря, — ответил техасец.
— И как всякое оружие, его могут использовать обе стороны. Я даже рад, что меня не печатают на Западе, по крайней мере легально.
— Зато меня печатают и экранизируют безо всякого спросу. И не платят ни цента. Мерзавцы! — американец сжал тяжелый кулак. — Публикуют всякую расистскую и колонизаторскую чушь, какую я писал по молодости. Захватили мой архив, отдали двум писакам, и те сочиняют про Конана под моим именем.
— Но ведь даже в Рейхе есть законы об интеллектуальной собственности…
— А меня по этим законам нет. Роберта Эрвина Говарда якобы замучили в НКВД. А вместо него пишет еврей Рувим Исаакович Гордон. И попробуй приехать к ним судиться. Живым не выберешься.
— Вы — еврей?! — расхохотался профессор. — Скорее за семита сойдет Гитлер. Или Геббельс. А меня вот одолевают здешние подражатели и продолжатели. Один знаток ископаемых пауков изобразил мордорцев поборниками прогресса, а эльфов — его врагами. Две комсомолочки представили Ангбанд этакой коммуной, а Моргота — не то Марксом, не то Христом. Приходится разъяснять таким, что пока я жив и пока в Союзе есть авторское право, они своих творений в печати не увидят… Да вот и один из продолжателей!
Он махнул рукой худощавому темноволосому человеку лет сорока.
— Подходите, Ник!
— Иван Артурович! Я уже черт знает что подумал, когда услышал, что вас повезли на Лубянку.
— Как видите, все обошлось. Просто моим творчеством заинтересовались орки. Нет, не здешние — западные… А вашу рукопись я прочитал. Она сейчас у меня на кафедре.
— И как она вам?
— Вы, Ник, неплохо поработали. Не все мне понравилось, но это, по крайней мере, Средиземье, а не пародия на него. Это мой мир. И он, похоже, начинает жить без меня… Только вот … очень жестоко вы пишете.
— Профессор, я же фронтовик! Прошел Ближний Восток, Шотландию, Аляску, Орегон, потом еще Афган…
— Я вот тоже фронтовик. Первой мировой… Да, мы живем в жестоком мире, к тому же разделенном. И надо что-то делать, чтобы он стал менее жестоким.
— И я воевал, хоть и не в молодости. И всю жизнь писал про тех, кто умел оставаться людьми даже там, где надо каждый день убивать, чтобы выжить. Пишите о них и вы, Ник. Думаю, у вас получится, — сказал Говард.
Иван Артурович взглянул на афиши. Рядом с Чарли играл мускулами Конан и устремлялся к туманности Андромеды космический корабль. Профессор задумчиво произнес:
— А ведь это разделение мира все-таки не дает ему застояться. Наци совершенно не интересовались космосом. А когда наши туда полетели — бросились его осваивать. У них создают роскошные фильмы о Зигфриде и Брунгильде — у нас стали снимать о богатырях, Рустаме, Манасе…
— Здесь не хотели Конана даже печатать — пока не появился этот нацистский боевик с громилой Арнольдом Вайссдойчером. Черт возьми, нам, писателям, есть чем ответить всем сауронам и саруманам. Они делают из людей орков, а мы — людей! — решительно сказал техасец.
На одной из соседних скамей студенты слушали гитариста — темноволосого парня с острым носом и веселым, добродушным взглядом. Хриплым, но выразительным голосом он пел об истребителе, бившемся с янки в небе над Орегоном. Глядя на них, Говард тихо проговорил:
— Жизнь — жестокая, тяжелая, но чертовски интересная штука. Главное — ее всегда можно наполнить светлым и прекрасным. Я в тридцать лет хотел пустить себе пулю в лоб — когда узнал, что мать уже не выйдет из комы. И знаете, что меня остановило? Газетная статья о Николае Островском. Я подумал: если бы этому парню то, что есть у меня — здоровье, силу. Сколько превосходных книг он создал бы! Островский умер в том же году. А мне порой кажется, что я живу и пишу вместо него. Хотя он писал бы совсем, совсем по-другому.