Я оторвал несколько пуговиц на ее блузке, но она сказала, что это не страшно.
— Осторожно, мои очки, — сказал я, — у меня нет с собой запасных.
Низко-низко кружил вертолет, забирал тяжело раненных.
— Знаешь, чего я хочу? — спросила она.
— Постой-ка, — сказал я.
Я приподнялся и стал искать безопасное место для очков. В итоге я сунул их в морозилку, на лед — прямо скажем, подходящее место для очков! — после чего прополз обратно на заднее сиденье. Моя рука скользила по ее потной спине, я думал о ее детях, о своем опьянении, которое потихоньку овладевало всем моим организмом.
Над землей кружилось уже несколько вертолетов.
— Я хочу снять с тебя ботинки, — сказала она.
— Скажи, теперь, когда ты живешь у сестры, ты не скучаешь по своему водителю автобуса?
Она не потрудилась развязать шнурки на моих ботинках. Просто сдернула их — я услышал, как заскрипела кожа. Потом она сорвала с меня брюки — я услышал, как рвется хлопчатобумажная ткань. Наконец сорвала с меня трусы — я услышал, как лопнула резинка.
Опьянение добралось мне уже до колен и медленно опускалось ниже. Оно усиливало во мне голод, как ветер зимой усиливает мороз.
Липкими от пота руками я ворошил ее волосы, еще недавно уложенные в красивую прическу.
— Расслабься, — сказала она, — я хочу все сделать сама.
У нее были длинные ногти, очень длинные, ради сегодняшнего вечера она специально сделала маникюр.
Я снова услышал вой многочисленных сирен и голос Эвелин: «Не бойся, я не оставлю царапин».
Но я и не боялся царапин. Какое это теперь могло иметь значение? Вся моя жизнь не оставила царапин — ни одной настоящей царапины, все происходило только в моем воображении.
«Оставляй, пожалуйста, царапины и синяки, — хотел сказать я, — оставляй их великое множество, преврати все мое тело в минное поле».
Но мой детородный орган был уже у нее во рту, по-прежнему низко кружили вертолеты, а где-то вдали кто-то кричал и просил воды.
Я вспомнил, как она однажды рассказывала, что внутри у нее до того тесно, что водителю автобуса порой не удавалось в нее протиснуться, но еще она рассказывала, что водитель автобуса не любил долгой прелюдии в постели, потому что целый день проводил за баранкой.
— Я хочу на тебе покататься, — прошептала она.
Ну разумеется, дрессировщик людей теперь сам превратился в лошадь.
Тут все сирены отчего-то смолкли, даже вертолеты и те куда-то подевались. Остались только мы с Эвелин, ее плотные ляжки, пот у нее между ягодицами, мои руки и эта теснота у нее внутри, которая порой не давала водителю автобуса в нее войти, — он махал рукой и шел пить пиво с приятелями.
Наконец она с меня слезла.
— Теперь возьми меня, — сказала она.
Я сбросил ее на пол. Либо это она сама упала. Возможно, мы оба упали на пол, на пол лимузина, на который с перепою кого-то рвало, на смрадный пол, весь липкий от подозрительных субстанций.
Я перевернул ее. «Какая же ты красивая, — хотел сказать я, — ну почему именно сегодня ты, дурочка, такая красивая?» Но вместо этого я сказал:
— Ты сама-то хоть замечаешь? Твой капуччино с каждым днем все хуже и хуже. Думаю, я скоро попрошу Соню мне его готовить.
— Ну как мне, скажи, тебя не любить?! — воскликнула она.
Я увидел на ее заднице два комариных укуса, притянул ее за волосы и крепко ухватил за задницу. Ту самую, на которую она так жаловалась, говорила, что она у нее слишком жирная и что она устала с этим бороться. Я развел в стороны две половинки и увидел комочки туалетной бумаги, величиной не больше крошек от печенья, вроде белых катышков на куске мяса.
Почему она так кричала? Или это кричали раненые, которых еще не увезли? Значит, перед смертью человек кричит? А если не кричит, то как он умирает? Возможно, Йозеф Капано знал ответ на эти вопросы, он много размышлял о смерти, он видел смерть повсюду, в каждом печеньице, в каждом коктейле, за каждым углом. Звуки перетекали друг в друга, как воспоминания.
— Ты красиво входишь, — сказала Эвелин.
— Что ты имеешь в виду?
— У тебя красивое лицо, когда ты входишь.
— Спасибо, — сказал я, — спасибо. Но ты не должна так внимательно за мной наблюдать.
Я услышал чей-то крик на улице: «Проезжайте, проезжайте, проезжайте».
Мы ехали очень медленно. Я открыл окно. Водитель грузовика на соседней полосе высунулся из кабинки и поднял вверх руку с растопыренными пальцами.
— Пять! — крикнул он.
— Чего «пять»? — не понял я.
— Пять трупов, — крикнул в ответ водитель грузовика.
Я закрыл окно.
Эвелин сидела на другом диване. Она приводила себя в порядок, глядя в карманное зеркальце.
— Как ты меня трахал! — вздохнула она.
Я сказал:
— Извини, но тебе понравилось?
— Да, — ответила она, — очень понравилось.
— А ужин, он тебе тоже понравился?
Она кивнула.
Она два раза была замужем и потом встретила меня. Других мужчин, как она утверждала, у нее не было, — она уважала мужчину, которого любила, кроме того, всегда так легко можно заразиться! И она махнула рукой в сторону улицы, словно по ней ходили не люди, а микробы.
Мы стали одеваться. На ходу это было непросто.
Эвелин заколола блузку двумя английскими булавками.
— У меня на любой случай все под рукой, — сказала она.
Полуобнаженные, мы лежали друг у друга в объятиях.
Когда мы уже почти подъехали к дому ее сестры, я опустил экран, чтобы нас могла видеть женщина-шофер.
— Какое несчастье, — сказал я.
— Да, — откликнулась женщина-шофер.
А Эвелин сказала:
— На вот, угощайся жвачкой.
Искушение — это прелюдия тоски. Тот, кто не может противиться искушению, напоминает писателя, который пишет десять страниц книги, десять блестящих страниц, а потом берется за новую книгу и снова пишет не больше десяти страниц. Так он пишет начало десятков, а может быть, и сотен книг, но лишь только начало, потому что опасается, что потом ему будет больно и тяжело. Может, я как раз и есть такой писатель, который не хочет знать, чем кончаются его собственные книги.
— Нам направо, — указала Эвелин женщине-шоферу.
Я надел брюки.
— Теперь я живу здесь, — сказала Эвелин, — а вон там стоит моя машина, видишь?
— Да, — ответил я, — вижу.
Я вышел из машины первым. Надевать ботинки я не стал, стоял босиком на асфальте, который оставался еще теплым и влажным.
— Спасибо за чудесный вечер, — сказал я и чмокнул ее в губы, которые, как и мои, пахли яблочной жвачкой.
* * *
Когда я вернулся домой, Сказочной Принцессы дома не оказалось. На холодильнике висела записка, в которой говорилось, что, возможно, она сегодня запоздает. В записке выражалась надежда, что я провел плодотворный вечер с моим французским редактором Мастроянни.
Я сел за письменный стол. Я мог бы рассказать Сказочной Принцессе, что господин Мастроянни — смешной долговязый парень с гладкими русыми волосами, что он родился в Марселе, но последние лет шесть прожил в Париже. Что у него жена и две кошки, и что его жена чем-то там занимается в мире моды.
Еще я подумал, что должен написать рассказ об Эвелин. Лучший способ забыть людей — это написать о них рассказ.
Я плеснул себе немного в рюмку и решил, что лучше всего сейчас пойти лечь спать: когда Сказочной Принцессе где-то было хорошо, она забывала про время. В эту минуту зазвонил телефон. Я не стал снимать трубку. Я вообще никогда не снимаю трубку. На автоответчике я услышал голос Эвелин — она оставила какое-то сообщение. Я отключил звук и, не отходя от аппарата, опрокинул рюмку кальвадоса.
Вопреки своим правилам, она позвонила мне домой. У нее был мой номер телефона, но она никогда не стала бы просто так звонить. Она соблюдала уговор, уважала законы театра ложной надежды. Наверняка случилось что-то серьезное.
Она звонила еще шесть раз, а я стоял возле телефонного аппарата и не снимал трубку. Я пил кальвадос, слышал, как надрывается телефон, представлял себе Эвелин — женщину, которая ничего не значила для водителя автобуса, а теперь перестала что-либо значить и для меня тоже; в нетерпении она ходит по комнате, прижимая к уху трубку. Мне даже не нужно было включать звук на автоответчике, чтобы услышать ее заклинание: «Сними трубку, если ты дома, сними, пожалуйста, трубку, сними трубку, если ты дома». Вот какая она, оказывается, жизнь, когда она ускользает из наших рук!