— Ах ты, гад!
Сжав кулаки, Юрка бросился на Постникова, и Саньке стоило немалых усилий удержать его.
— Брось, не связывайся с дураком! Слышишь, Юрка? Пошли, ну его к лешему.
И Санька почти силком потащил приятеля, у которого внутри сейчас все буквально клокотало от бешенства, в направлении Пяти Углов.
Ну а Постников, как ни в чем не бывало, заглотил остатки бутерброда и поплелся в школу. Размышляя по дороге, как бы так умудриться убедить мать в том, что одного бутерброда на четыре урока всяко недостаточно. Мать работала буфетчицей в «Метрополе», и серьезных продовольственных затруднений семейство Постниковых покамест не испытывало.
А еще Петька подумал о том, что вечером надо будет подкараулить во дворе бабку Алексеева и наябедничать, что ее драгоценный внучок второй раз за неделю прогуливает школу. Выдрать она его, конечно, не выдерет, потому как прослойка[2]. Но все равно влетит сыночку врага народа по полной — и на орехи, и еще на что-нибудь другое останется.
* * *
Проводив Юру в школу, Ядвига Станиславовна посмотрела на часы и решила дать Оленьке поспать лишних десять минуточек. А сама достала из комода старую объемистую тетрадь в зеленом сафьяновом переплете, прошла на кухню и подсела к столу. Вчера за всеми навалившимися хлопотами она не успела занести в дневник очередную запись.
Вот ведь как бывает: на протяжении долгой и, мягко говоря, непростой жизни Кашубская никогда не испытывала тяги к самовыражению посредством ведения дневника. Однако с началом войны фиксация каждого проживаемого отныне дня отчего-то вошла в привычку, сделалась необъяснимо важным ритуалом. Похоже, правы психологи, утверждая, что ведение дневника можно рассматривать как одну из форм человеческого выживания. Пускай и неосознанную, но мобилизацию воли и характера. Требующую таких качеств, как настойчивость, принципиальность и аккуратность.
«4 сентября. Четверг. Вот и случилось то, о чем люди в очередях шептались всю прошлую неделю, — официально объявили о снижении норм продажи хлеба населению. На Оленьку с Юрой, вместо былых 400 грамм, теперь будет выдаваться 300[3]. Конечно, это пока еще не катастрофа, за день мы свои хлебные карточки не выедаем, но выкупаем все. По вечерам раскладываем на столе в гостиной бумагу и сушим на ней сухарики. Детей это забавляет, а вот меня… Слишком хорошо я помню зиму 1919 года в Петрограде. И хотелось бы забыть, да не могу.
Не перестаю молить Бога за Люсю Самарину, которая замолвила словечко и помогла устроиться в Публичку. Все-таки хотя бы и одна на троих, но зато служащая карточка у нас теперь имеется. По нынешним временам — настоящее сокровище.
Мало нам тревог с воздуха, так теперь еще стали обстреливать из пушек. Говорят, на Роменской от такого вот прилетевшего снаряда погибло не меньше десяти человек.
Днем что-то горело в районе Витебской-Сортировочной, где в начале 30-х работал покойный Всеволод. Казалось бы, какой смысл, если поезда с Витебского больше не ходят? Впрочем, война и здравый смысл — понятия несовместимые.
Где же ИХ доблестная Красная армия? Или на деле она существует лишь в кинокартинах с участием артиста Крючкова?»
Ядвига Станиславовна отложила перо, болезненно припомнив недельной давности визит Кудрявцева, чьи пессимистические прогнозы сбывались с поразительной точностью. Володя был прав — спасения детей ради ей и в самом деле следовало предпринять все возможное и невозможное, дабы постараться покинуть город. Уехать, пускай бы и в неизвестность, и в никуда. Лишь бы там не разрывались на улицах среди бела дня случайно залетающие снаряды, унося десятки жизней за раз.
В последние дни Ядвиге Станиславовне снова сделалось по-настоящему страшно. Не за себя — она, слава Богу, пожила на этом свете. Страшно за детей. За последних представителей древнего фамильного рода Кашубских. При всем уважении к невинно убиенному зятю, с его заурядно-разночинной родословной.
Первый раз подобный, граничащий с шоком, страх Ядвига Станиславовна испытала десятого августа, когда услышала сводку Информбюро о занятии фашистами Старой Руссы. Именно в тот район, еще в последних числах июня, был эвакуирован детский сад, в который ходила Оленька. И именно там, под немцами, вместе с другими несчастными детишками могла оказаться внучка. Могла, если бы не Юра.[4]
А вышло так: узнав, что обязательным условием для выезда с детсадовской группой является стрижка под первый номер, до поры мужественно державшаяся обладательница роскошных, по ее собственному определению, косичек Оленька закатила такую истерику, что старший брат не выдержал и встал на сторону сестренки. Заявив, что он, будучи единственным мужчиной в доме, а потому — главой семьи (да-да, именно так и сказал!), принял решение. И Ольгу он никуда не отпустит.
«Ехать — так всем троим, а если оставаться — тоже только всем вместе», — отчеканил тогда внук. Причем в глазах у него появился доселе незнакомый стальной блеск, заметив который Ядвига Станиславовна невольно охнула: «Совсем ты, Юра, на папу стал похож, даже страшно до чего!»
Охнула, но в то же время облегченно выдохнула. По причине — чего греха таить — сугубо эгоистической. Так как этим своим решением Юрий как бы возложил долю ответственности за судьбу девочки и на свои плечи. С этого момента в доме Алексеевых-Кашубских снова появился с большой буквы Мужчина. И неважно, что этому мужчине месяц назад исполнилось всего тринадцать.
Очнувшись от печальных размышлений, Ядвига Станиславовна убрала тетрадь и пошла будить Оленьку — до открытия библиотеки оставалось сорок минут. За которые бабушке с внучкой надо было успеть не только позавтракать, но и, нога за ногу, доплестись…
* * *
В течение нескольких часов Юрка и Санька методично обходили дворы в районе Старо-Невского и прилегающих к нему кварталов, но поиски оказались безуспешными.
Заглянули, по ходу дела, и на Роменскую, где в результате вчерашнего артпопадания посредине булыжной мостовой зияла глубокая, диаметром не меньше 2–3 метров, воронка. Но кроме этого — ничего. Приятели даже расстроились, рассчитывая сыскать на месте настоящие снарядные осколки. Что есть, то есть: подростковые умишки продолжали безоговорочно верить в несокрушимость и легендарность Красной армии. А потому и помыслить не могли, что всего через неделю-другую количество таких вот осколков на душу ленинградца ежедневно и еженощно станет измеряться килограммами. И что сделаются они для мальчишек предметами не фетиша, но реальной, а не абстрактной до поры смерти.
Но все это случится позже, а пока…
Пока в Ленинграде стояла прекрасная теплая, солнечная погода. Расклейщик афиш методично обходил рекламные тумбы, обновляя программки с репертуаром кинотеатров, а на Гончарной улице выстроилась очередь к коляске мороженщицы, продающей фруктовое эскимо по 7 копеек за штуку, из которого дома варили кисель.
— Не, дохлый номер, — заключил Зарубин, провожая завистливым взглядом обладателей фруктового на палочке. — Лучше бы в школу пошли. Каши поели, и вообще. А еще лучше — прокатились бы к Федору Михайловичу.
— Может, напоследок на Лиговке пошаримся?
— Давай, — без энтузиазма согласился Санька. — Только все это без толку.
В глубине души Юрка и сам понимал, что изобретенный им способ заработка себя изжил. Все, закрылась лавочка. Закрылась после 28 августа, когда из города выскочили последние эшелоны с эвакуированными, после чего немцы захватили станцию Мга, окончательно отрезав Ленинград теперь уже и с восточного направления.
Об этом старательно умалчиваемом радиоточкой факте три дня назад им рассказал помянутый Санькой Федор Михайлович. С его слов, теперь из города можно было выбраться лишь одним путем — доехать с Финляндского вокзала до Осиновца и оттуда по воде, через Ладожское озеро, до Новой Ладоги. Вот только попробуй попади в этот Осиновец, когда на Финляндском и окрест скопились тысячи ожидающих очереди на отправку горожан. И это не считая беженцев из Прибалтики и соседних областей.