Кастовая война оказалась совсем иной войной – гражданской, поскольку в нее втянулось все общество. Это объясняло ярость и бескомпромиссность всех, даже самых мелких стычек, разжигало ненависть не только к военным, но и к гражданским лицам. Первая волна убийств накатила столь быстро, что люди даже не успели ничего толком понять; дворянские семьи поголовно вырезались простыми ножами прямо в постелях, толком даже не осознавая, что происходит. Преданных им слуг травили газами в их запертых комнатах, пассажиров и шоферов, капитанов судов, пилотов самолетов или космических кораблей просто расстреливали, без всяких церемоний; граждане были неумолимы.
Сам по себе Кадарцит избежал всех ужасов войны, даже несмотря на короткое время оккупации; были разграблены лишь некоторые комнаты, похищено несколько икон и сожжено или осквернено несколько священных писаний. Сами же постройки монастыря не понесли ощутимых потерь остались почти нетронутыми.
Келья Квилана находилась в глубине монастырского здания, расположенного на третьем внутреннем дворе, и выходила на каменистую дорогу, ведущую в темно-зеленые дебри маленького монастырского садика, где все больше желтели листья у дерева вздохов. Внутреннее убранство кельи состояло из тюфяка, брошенного на каменном полу, маленького сундучка с личными вещами, стула, уродливого деревянного стола и умывальника.
Кроме чтения и письма, никаких связей с внешним миром монастырь не имел. Для первого имелось немало рукописей и палимпсестов, а для последнего, для тех, кто не умел разбирать запутанные строки древних листов, существовали бумага, чернила и перья.
Разговаривать в келье было строжайше запрещено; запрещение это распространялось даже на беседы вслух с самим собой и на ночные крики во сне. За эти проступки следовало суровое церковное покаяние и возложение дополнительных обязанностей по хозяйству. Квилану снились страшные сны, которые начались еще в госпитале Лапендейла, и он часто просыпался посреди ночи в холодном поту и панике, но, кажется, так ни разу и не вскрикнул. Он проверял это по соседям в кельях, никто из них действительно ничего ни разу не слышал. А он верил своим соседям.
Разговор разрешался до и после вкушения пищи и во время исполнения общих обязанностей. Но Квилан и так говорил мало, намного меньше, чем остальные. Он совсем замолкал на полях, где они выращивали себе пищу, и во время коротких походов вниз за водой или топливом. Его ни о чем не расспрашивали. Физические упражнения быстро сделали его снова сильным и гибким, так что даже изнурительная физическая работа в монастыре не могла отвлечь его от бессонных шагов ночью по келье, бдений, в которых перемешались тьма и свет, боль и смерть.
Чаще всего он бывал в библиотеке. Защитные поля не давали возможности монахам получать какую-либо информацию, кроме религиозных, религиоведческих или разрешенных церковью научных трудов. Незадолго до появления Квилана разрешили отчасти пользоваться искусственным разумом.
Его наставником и духовником стал Фронайпель, старейший, единственный оставшийся в живых после войны монах. Он спрятался от банды Невидимых в старом сарае для зерна и оставался там целых два дня уже после того, как лоялисты освободили монастырь, еще не зная, что спасен. Слишком слабый, чтобы выбраться из ямы наружу, он почти умирал от жажды и был обнаружен совершенно случайно, когда лоялисты проверяли все монастырские помещения в поисках оставшихся Невидимых.
Все тело старика, и это можно было увидеть по тем местам, которые не скрывала ряса, давно покрылось грубой жесткой шерстью, испещренной глубокими шрамами. Встречались и страшные проплешины, обнажавшие сухую старческую кожу. Он едва передвигался, особенно когда разыгрывалась непогода и становилось сыро, что часто случалось в Кадерците. Глаза его, спрятанные под старинными очками, смотрели ясно, но были обведены по орбитам темными кругами.
Этот древний монах носил свою старость без всякого намека на гордость или отчаяние и исполнял все положенные в монастыре службы наравне с остальными монахами.
Порой они с Квиланом беседовали в пустой крошечной келье, неизвестно для чего предназначенной, где единственным убранством были колченогий стул и маленькое оконце.
Монах, зная его первое имя, называл Квилана просто Тибайло, и Квилан чувствовал себя снова маленьким мальчиком. Наверное, где-то в глубине души ему и хотелось этого. Он же, в свою очередь, обращался к Фронайпелю – «Опекун».
– Опекун, порой я чувствую… ревность. Это начало сумасшествия или просто грех?
– Ревность к чему, Тибайло?
– К ее смерти. К тому, что она умерла… – Квилан отвернулся к окну, будучи не в силах выдерживать взгляд мудрых старческих глаз. Вид из этой кельи мало чем отличался от вида из его собственной. – Если бы у меня было что-то, что помогло бы вернуть ее… Сначала я думал, что безоговорочно принял всю неизбежность, но теперь… понимаете ли… Все равно что-то остается. Что-то есть… крохи надежды опять воскресли… благодаря нашим технологиям, нашему пониманию… эта пытка надеждой мучительна… – Тут Квилан все-таки посмотрел в затуманенные глаза старого монаха: – В былые дни люди умирали, и этим все кончалось. Оставалась надежда увидеться с ними на небесах, но все же, умерев, они становились лишь мертвыми, и не больше. Все было ясно, все определенно… А теперь… – Он зло дернул головой. – Теперь люди умирают, но их Спасители душ могут оживить их или забрать на те небеса, которые действительно существуют и не требуют никакой веры. У нас есть клоны, восстановленные и заново выращенные тела – вот я, например, восстановлен больше, чем наполовину! – и порой я просыпаюсь и думаю, – а я ли это? Действительно ли это все еще я? Знаю, вы можете быть уверены, что это ваш мозг, ваши мысли, но относительно меня не так все просто… – Он отер пот рукавом рясы.
– Ты ревнуешь к былым временам?
– Может быть, и так, – Квилан помолчал некоторое время. – Но главное – я ревную ее. Если бы я не мог совсем вернуть ее, то единственное, с чем я остался бы – это желание не жить дальше. Нет, это не желание убить себя, но простое понимание того, что нет другого выхода, кроме как умереть. Если она не может разделить мою жизнь, значит, я разделю ее смерть. И все-таки я не могу даже этого, и потому сгораю от зависти. От ревности.
– Это не совсем одно и то же, Тибайло.
– Я знаю. Порой то, что я чувствую… это… Я не уверен… Слабое… Нет, не знаю. Порой это действительно подходит под определение зависть, а порой – это настоящая жгучая ревность. Я почти ненавижу ее за то, что она умерла без меня. – Он покачал головой, сам едва веря своим словам. Слова все же, так или иначе, придавали окончательную форму мыслям, в которых он никому не хотел признаваться. Даже себе. И сквозь слезы он снова посмотрел в глаза старому монаху: – Опекун, я все еще люблю ее, несмотря ни на что. Я люблю…
Старик медленно склонил голову:
– Я знаю, что любишь, Тибайло. Если бы ты не любил, ты не страдал бы так.
Квилан снова отвернулся:
– Я ничего другого не знаю. Я не знаю ничего вообще. Вот я сказал, что люблю ее, и я думаю, что люблю. И я действительно думаю, что люблю, но люблю ли? Может быть, то, что я чувствую – это вина за то, что не любил так раньше?.. Не знаю. Больше ничего, ничего не знаю…
Старик, кряхтя, вытянул облезлую ногу:
– Ты точно знаешь, что ты жив, Тибайло, и что она мертва, и что ты можешь снова увидеть ее.
Квилан вскинулся:
– Без ее Хранителя душ? Я не верю в это. Не верю. Я даже не уверен в том, что увижу ее, если когда-нибудь ее и восстановят.
– Как ты сам сказал, мой мальчик, мы живем во времена, когда смерть обратима.
Они оба знали, что теперь наступило время, которое рано или поздно наступает в развитии любой цивилизации, длящемся довольно долго. Теперь обитатели цивилизации могут восстанавливать свое сознание, делать его дубликат, клон или просто инсталлировать в любую подходящую форму устройства или организма.
Со стороны разума отношение к таким восстановленным людям не вызывало проблем, но со стороны чувств… Это устраивало далеко не всех.