— Не думаю, чтобы барон…
— Все притворяются. Правда, у барона это получается. А у остальных? Ты думаешь, у благочинного на уме сейчас виски? А посмотри на секретаря управы. Его не мешало бы предупредить, чтобы он Не жевал свой платок, ведь ему предстоит еще ужинать.
Завидую Дешё. Ему случалось попадать в более серьезные переделки, чем мне, и не менее горько было расставаться с матерью, чем мне уйти, не попрощавшись с Клари, но он остается самим собой, держит себя в руках и изо всей компании, включая и Галди, безусловно, самый корректный и выдержанный.
— Летом я не пью виски, — говорит Галди, глядя куда-то поверх наших голов. — Англичане пьют и летом, но, правда, со льдом. Я не могу.
Секретарь управы достает свежий платок. Один уже промок от пота.
— Изволите употреблять от осени до весны, совершенно правильно, — поддакивает благочинный, отваживаясь принять участие в разговоре. — Когда у человека к непогоде начинается ломота в костях, эти крепкие напитки очень хорошо помогают.
— И особливо к дождю, — отзывается секретарь управы, с полупоклоном и не спуская глаз с барона. — Такой, бывало, зарядит в осеннюю пору, что конца ему не видно. У меня, правда, кости не ломит, но зато мучают головные боли. Весь день теребят меня насчет подвод; да, в нашей деревне мало солдат, но зато каждый норовит ездить на персональной подводе, а если дороги развезет, то крестьян и палкой не выгонишь на извоз.
— К тому же, — вставляет Галлаи, совсем осоловевший от выпитых вперемежку напитков, — если русские начнут стрелять им в зад, тогда совсем плохо. Крестьяне более чувствительны к пуле, чем к погоде.
Благочинный предупредительно покашливает. Секретарь управы начинает сетовать по поводу того, что свекла все еще в поле и вряд ли удастся ее убрать.
— Летом, — продолжает свою мысль Галди, словно строго придерживаясь соглашения говорить о чем угодно, только не о войне, — лучше всего сухие, слабые вина. С пива пучит. Нет, пиво не для венгров. Бесхарактерное пойло. Венгр ищет в еде и напитках характер.
Дешё подталкивает меня: слушай, мол. Галлаи чувствует себя в своей тарелке, с веселыми искорками в глазах он растроганно окидывает взглядом изящный, красивый салон. После множества примитивно обставленных дешевых мещанских комнат, в которых он по возвращении на родину квартировал, этот салон, в конце концов, был чем-то оригинальным и стоящим.
— Мое почтение, ваше сиятельство, — говорит он вдруг, поднимая рюмку. — Позвольте пожелать вам доброго здоровья и благополучия.
Галди отпивает глоток.
— Говорю от чистого сердца, а не от выпитого вина, — продолжает лейтенант с увлажненными глазами, — сердце щемит при мысли об этом прекраснейшем дворце. Ведь ему по крайней мере двести лет.
— Несколько больше, — перестав улыбаться, уточняет Галди. — Центральную часть здания, в которой мы сейчас находимся, начали строить в 1440 году.
Галлаи невозмутимо принял к сведению эту поправку.
— Это еще больше усугубляет боль моего сердца. Потому что этот великолепный дворец смешают с дерьмом, ваше сиятельство, ведь он стоит на очень опасном месте, в зоне обстрела вражеских орудий, а русские чертовски метко стреляют. В Маликине первым выстрелом они разнесли офицерскую столовую, а вторым — клозет командира полка, и, к сожалению, как раз в момент его пребывания там…
Благочинный Грета, не выдержав, запальчиво крикнул:
— Довольно!
Галлаи облизывает пересохшие губы, совершенно не понимая, почему тот кричит на него.
— В чем дело, господин пастор?
— Вы дважды позволили себе забыться. Во-первых, в таком обществе… неужели вы не понимаете, сударь? И потом, что значит «русские»?
— Это значит русские, советские, ваше преподобие. Боюсь, что вам тоже придется усвоить это.
— Что они представляют собой, эти русские? Сброд! Банда безбожников! Вы здесь прикидываетесь, будто не знаете… Но еще не все потеряно! Бог подверг нас испытанию за грехи наши, но он смилостивится и остановит их, я не сомневаюсь… да-с, сударь, я уповаю на это.
Это было каплей, переполнившей чашу. Мне жаль пожилого священника, но вместе с тем и возмущает беспомощность насмерть перепуганного старого хрыча, который кричит тоже от страха, стараясь заглушить его. Мне часто приходилось прислуживать ему, и, если хоть на минуту опоздаю, бывало, зазвонить к мессе, его даже в пот бросит от негодования, и тонкая шея сразу становится влажной, блестящей. В школе — в ту пору он был еще приходским священником — мы прозвали его между собой «присным»; однажды он услышал об этом, но вместо того чтобы вздуть как следует или надавать нам пощечин, опустился перед доской на колени и стал молиться за спасение наших душ. Лет десять назад, накануне праздника непорочной девы, он несколько недель подряд смахивал на лунатика; на его испитом лице глубоко запали щеки, наверно, он даже есть перестал, боясь какой-то пустячной проверки, хотя сам ни в чем не был виноват. Есть у нас еще одна церковь, куда древнее галдской. Ее основали Иллешхази в честь святой девы Марии. В день богородицы с самого раннего утра, еще до заутрени, к ней стекается большая толпа, собираясь позади статуи Марии, стоящей в церковном саду. Под сенью старых лип в двух исповедальнях отец Грета и его помощник капеллан Бонович обычно отпускали грехи своим прихожанам. Но в то утро старик или проспал, или отлучился по какому-то делу. Одним словом, прежде чем он пришел туда, цимбалист из Дяпа Миши Каналош, бредя домой усталый, да к тому же изрядно подвыпивший, не удержался от соблазна завалиться в удобное священное кресло в одной из исповедален. Он тут же уснул бы, но ему помешали. Какой-то верующий, обнаружив, что в одном кресле уже сидят, опустился перед решеткой исповедальни на колени и начал перечислять Миши Каналошу свои грехи. Цыган, боясь разоблачения, назначил, как полагается, покаяние — прочитать три раза кряду «Отче наш» и «Возрадуйся, дева» — и уже собрался восвояси, но не тут-то было: верующие сменялись один за другим перед решеткой. Наконец Каналошу надоело, он высунул голову из-за решетки: «Я-то вам отпускаю, мне не жалко, а вот как бог, не знаю, вдруг не согласится». Беднягу, конечно, стащили с кресла и таких тумаков надавали, что у него и через пять исповедей не прошли синяки и шишки, которые насажали ему обозлившиеся верующие, а с опоздавшим Гретой случился нервный припадок; скандал завершился проверкой, исповедальню пришлось сжечь, ибо каналья Каналош, не выдержав побоев, осквернил ее, напустив в штаны.
Галлаи мрачнеет.
— Остановит? Вон вы на что уповаете! Что ж, господу богу, пожалуй, давно пора бы сделать это. Еще у Карпат, но никак не дальше Берегова. Не могли бы вы поторопить всевышнего, отец благочинный, а то пока он собирается остановить их, мы уже будем валить лес в Сибири.
— Боитесь? И вы дрожите в страхе? Но вы же воин. Здоровый, целый и невредимый… разве здесь ваше место?
— А где же, черт возьми? Ведь меня пригласили на ужин.
— Не богохульствуйте! Вы должны быть там, на границе. А вы, сударь, уже по эту сторону Дуная, хотя и здоровы, как бык; да еще отпускаете скабрезные шуточки, сударь, а если бы вы не бежали и не оказались здесь, то…
Дешё ставит свою рюмку. Пора прекратить этот разговор, хватит дразнить старика.
— Мы действительно бежали, ваше преподобие. Как бы не соврать, не меньше тысячи двухсот километров отмахали! Разумеется, не сразу, а за полтора года.
— Постыдились бы! И вы тоже! И я учил таких закону божьему, господи милосердный, каким людям доверили защищать страну пресвятой девы Марии…
— Успокойтесь, ваше преподобие. Нам действительно было бы еще более стыдно, если бы мы бежали не в арьергарде, прикрывая отступающие войска, в том числе и немецкие части.
— Помилуйте, но разве вы не понимаете…
— Понимаю, отец благочинный…
— Что? Давайте не будем играть в жмурки… На этот несчастный народ, на эту беззащитную паству обрушится фронт. Неужто мы должны отдаваться на милость? На милость тех? Пока еще не поздно… даже сейчас, если мы всеми силами…