Литмир - Электронная Библиотека
A
A

О, я хорошо знаю их. Пьяницы, игроки, дезертиры из всевозможных полков. И все это — анархисты, которые и понятия не имеют о том, что такое анархизм; все это люди, которые восстали против какого-нибудь невыносимого для них притеснения, и бежали. Преступники и полудети, ограниченные головы и великие сердца — настоящие солдаты.

Джонка направляется на запад и исчезает в вечерней мгле, там, где Красная Река впадает в Светлый Поток. Там ее поглощает густой туман и как бы всасывает в себя страна фиолетового яда. Но они не боятся ничего, эти белокурые, бородатые храбрецы — ни дизентерии ни лихорадки и меньше всего желтых разбойников: ведь у них с собой достаточно алкоголя и опиума, а кроме того, они снабжены хорошими лебелевскими ружьями, — чего же им еще? Сорок человек из пятидесяти останутся там, но те, кто возвратится, все-таки подпишут новые контракты — во славу легиона, но не Франции.

Эдгар Видерхольд вышел на веранду.

— Они проехала? — спросил он.

— Кто?

— Легионеры!

Он подошел к перилам и посмотрел вниз на реку.

— Слава Богу, их не видно больше. К черту их, я не могу их видеть!

— В самом деле? — спросил я.

Я, конечно, прекрасно знал, как и все в этой стране, отрицательное отношение старика к легиону, но хотел вызвать его на разговор, а потому и представился удивленным:

— В самом деле? А между тем весь легион обожает вас. До тех пор, пока восемь лет тому назад двери дома не закрылись, и господин Эдгар Видерхольд не перенес свое убежище в Эдгархафен.

Так называлось маленькое местечко, где была расположена ферма Видерхольда; оно находилось на берегу реки, на расстоянии двух часов вниз по течению. Да, с тех пор его дом был заперт для легиона, но не его сердце. Каждая легионерская джонка, которая проезжала мимо, причаливала к Эдгархафену, и управляющий передавал офицерам и солдатам две корзины вина. К этому дару всегда прилагалась визитная карточка старика: «Господин Эдгар Видерхольд очень сожалеет, то не может на этот раз у себя принять господ офицеров. Он просит соблаговолить принять прилагаемый дар, и сам пьет за здоровье легиона».

Когда я попал к нему, то оказалось, что я был первый немец, с которым он заговорил после большого промежутка лет. О, видеть-то он видел многих немцев на реке. Я уверен, что старик прячется где-нибудь за занавесями и подсматривает оттуда каждый раз, когда мимо его дома проплывает джонка с легионерами. Но со мной он говорил опять по-немецки. Я думаю, что только поэтому он и старается удержать меня как можно дольше и придумывает всегда что-нибудь новое, чтобы отсрочить день моего отъезда.

Никто не знает, сколько ему, собственно, лет. Если тропики не убивают человека в юном возрасте, то он живет бесконечно долго. Он становится выносливым и крепким, его кожа превращается в желтый панцирь, который как бы защищает его от всяких болезней. Так было и с Эдгаром Видерхольдом. Быть может, ему было восемьдесят лет или даже девяносто, но он каждый день с шести часов утра сидел в седле. Волосы на голове его были совершенно седые, но длинная, острая бородка сохранила желтовато-серый цвет. Его лицо было длинное и узкое, руки также были длинные и узкие, и на всех пальцах были большие желтые ногти. Эти ногти были длинные, жесткие, как сталь, и острые и крючковатые, как когти у хищных животных.

Я протянул ему папиросы. Я уже давно перестал их курить, они испортились от морского воздуха. Но он находил их превосходными — ведь они были немецкого производства.

— Не расскажете ли вы мне, почему Легино изгнан из вашего бунгало?

Старик не отходил от перил.

— Нет, — сказал он.

Потом хлопнул в ладоши:

— Бана! Дэвла! Вина и стаканов!

Индусы поставили столик, он подсел ко мне. Я чокнулся с ним:

— За ваше здоровье! Завтра я должен уезжать.

Старик отодвинул свой стакан:

— Что такое? Завтра?

— Да, лейтенант Шлумбергер будет проходить с отрядом третьего батальона. Он возьмет меня с собой.

Он ударил кулаком по столу:

— Это возмутительно!

— Что?

— Что вы завтра хотите уезжать, черт возьми! Это возмутительно!

— Да, но не могу же я вечно оставаться здесь, — засмеялся я. — Во вторник будет два месяца.

— В том-то все и дело! Теперь я уже успел привыкнуть к вам. Если бы вы уехали, пробыв у меня час, то я отнесся бы к этому совершенно равнодушно.

Но я не сдавался. Господи, неужели у него мало бывало гостей, неужели он не расставался то с одним, то с другим? Пока не появятся новые…

Тут он вскочил. Раньше, да, раньше он и пальцем не шевельнул бы для того, чтобы удержать меня. Но теперь, кто бывает у него? Кто-нибудь заглянет раза два в год, а немцы появляются раз в пять лет. С тех пор, как он не может больше видеть легионеров…

Тут я его поймал на слове. Я сказал ему, что согласен остаться еще восемь дней, если он расскажет мне, почему…

Это опять показалось ему возмутительным.

— Что такое? — немецкий писатель торгуется, как купец какой-нибудь?

Я согласился с ним.

— Я выторговываю свое сырье, — сказал я. — Мы покупаем у крестьянина баранью шерсть и прядем из нее нити и ткем пестрые ковры.

Это понравилось ему, он засмеялся:

— Продаю вам этот рассказ за три недели вашего пребывания у меня!

— В Неаполе я выучился торговаться. Три недели за один рассказ — это называется заломить цену. К тому же я покупаю поросенка в мешке и понятия не имею, окажется ли товар пригодным. И получу-то я за этот рассказ самое большее двести марок; пробыл я уже здесь два месяца и должен остаться еще целых три недели — а я не написал еще ни одной строчки. Моя работа во всяком случае должна окупаться, иначе я разорюсь…

Но старик отстаивал свои интересы:

— Двадцать седьмого мое рождение, — сказал он, — в этот день я не хочу оставаться один. Итак, восемнадцать дней — это крайняя цена! А то я не продам своего рассказа.

— Ну, что же делать, — вздохнул я, — по рукам!

Старик протянул мне руку.

— Бана, — крикнул он, — Бана! Убери вино и стаканы также. Принеси плоские бокалы и подай шампанского.

— Атья, саиб, атья.

— А ты, Дэвла, принеси шкатулку Хонг-Дока и игральные марки.

Бой принес шкатулку, по знаку своего господина поставил ее передо мной и нажал пружинку. Крышка сразу открылась. Это была большая шкатулка из сандалового дерева, благоухание которого сразу наполнило воздух. В дереве были инкрустации из маленьких кусочков перламутра и слоновой кости, на боковых стенках были изображены слоны, крокодилы и тигры. На крышке же было изображено Распятие; по-видимому, это была копия с какой-нибудь старой гравюры. Однако Спаситель был без бороды, у Него было круглое, даже полное лицо, на котором было выражение самых ужасных мук. В левом боку не было раны, отсутствовал также и весь крест; этот Христос был распят на плоской доске. На дощечке над его головой не было обычных инициалов: I.N.R.I., а следующие буквы: K.V.K.S.II.C.L.E. Это изображение Распятого производило неприятное впечатление своей реальностью; оно невольно напомнило мне картину Маттиаса Грюневальда, хотя, казалось, между этими двумя изображениями не было ничего общего. Отношение художников к своим произведениям было совершенно различное: по-видимому, этого художника не вдохновляли сострадание и сочувствие к мучениям Распятого, а скорее какая-то ненависть, какое-то самоуслаждение созерцанием этих мук. Работа была самая тонкая, это был шедевр великого художника.

Старик увидал мой восторг.

— Шкатулка принадлежит вам, — сказал он спокойно.

Я схватил шкатулку обеими руками:

— Вы мне ее дарите?

Он засмеялся:

— Дарю — нет! Но ведь я продал вам свой рассказ, а это шкатулка — это и есть мой рассказ.

Я стал рыться в марках. Это были треугольные и прямоугольные перламутровые пластинки с темным металлическим блеском. На каждой марке с обеих сторон была маленькая картинка, искусно выгравированная.

— Но не дадите ли вы мне комментариев к этому? — спросил я.

18
{"b":"546454","o":1}