— Десять лет учили. А чему? Осенью поезжай на курсы трактористов, вернешься специалистом, — говорил он долго и как-то по-казенному, по-писаному. Витька молча слушал эти речи отца о том, что «в деревне надо учиться на технике работать», брал гармошку и уходил в клуб.
Играть приходилось все реже. На танцах теперь любили топтаться под радиолу, и Витька оставлял гармонь в гримировке, занимал очередь на бильярд. Шары в разбитые лузы лезли сами, поэтому проигравшие каждый раз спорили до драки.
На тополях возле клуба желтели листья, но держались на ветках еще крепко. Только иногда тяжелый с зелеными прожилками лист шлепался на слезящееся от мороси окно или на маленький бугорок затоптанной поповской могилы. Раньше на месте клуба стояла церковь. И под настроение отец рассказывал Витьке, как пел по праздникам на клиросе. Витька недоверчиво косился и спрашивал:
— В бога, что ли, верил?
— Верить не верил, а, помню, интересно было. Вроде как практику проходил. В роте потом запевал.
Сентябрь. Начались дожди. Девчонки больше не жмутся у ограды клуба, ожидая, пока побольше наберется народу, бегут сразу под крышу. Ребята оскабливают у крылечка сапоги, вваливаются в клуб в мазутных фуфайках: только что вернулись со смены.
В чистом — помощник пилорамщика Толя да двое незнакомых — из отпускников. На бывшем клиросе обломки кия и бильярдные шары. Толя веселится — он выпил.
— Ну разве это кий? — тычет он в обломки перебинтованным пальцем. — Дышло от конных граблей, — и поглядывает в сторону завклубши. — Дышло-о! Значит, имею я право ликвидировать упущения в культурно — массовой работе? — Толю пошатывает, дорогой плащ соскальзывает с руки. — Право имею! — куражится Толя.
Завклубша, высокая сухопарая женщина, зная незлобивый характер Толи, пытается урезонить его:
— Милицию вызову!
Топчутся танцующие, повизгивает радиола.
— Витюха, зачем без гармони? — заметив в дверях появление Витьки, возбуждается Толя снова. — Петь буду, хочу петь.
Петь Толя не умеет. Голос у него хрипловатый, несклеенный, будто неприработанные шестерни новой сенокосилки. Когда на репетиции хора завклубша пробует научить Толю вести вторую партию, он протестует:
— Мы, Руфина Ивановна, не певцы, а жеребцы!
От сего признания белесые ресницы завклубши поднимаются к надбровьям, в зрачках стынет испуг. Толю она больше не тревожит.
При разнице характеров и возраста — Толе уже девятнадцать — с Витькой его соединяет детская дружба. Но за жизнь Толя ухватился крепко широкими, темными от загара руками, привыкшими к тяжелой работе на дворе пилорамы. Так же уверенно и привычно обращается он с девчатами: каждый вечер уходит из клуба с новой подругой. Он будто бы выполняет необходимую работу, и девчонки прощают почему-то Толе его непостоянство.
Однажды, когда друзья ремонтировали в ограде велосипед, Толя ошарашил Витьку:
— Ты бы хоть проводил какую-нибудь, что ли!
Витька понял, смутился:
— Зачем?
— И-их! — Толя болезненно поморщился. — Ты же парень во! Десятилетку закончил…
— Что ты пристал, как батя? Десятилетку!
— Ну ладно… Чему вас только учили? Синусы, косинусы, а коснись до дела, одна романтика в башке… Если б я сумел высидеть до десятого…
— Тебя никто не гнал. Сам бросил.
— Сам, понятно. У тебя хорошо — отец с матерью да братовья большие, а я один мужик в доме, понял? Ишь какие пальчики у тебя, только девочек гладить. Мои как наждак.
— Пошел ты, знаешь, — вскипел Витька.
Но Толю провести непросто.
— Хошь помогу? Да Танька Вавилы-антихриста во все зенки на тебя пялится, когда ты на гармошке шпаришь.
Витька думает о Тане. Года три назад встречали вместе коров у поскотины. Стадо несло в деревню тучу комарья, пыли, запахи степи, дурманный дух полыни и отгоревшего зноя. Вавилина корова крутобокая, смирная, не в пример хозяину. Ласкова с ней и Таня: кусочек хлеба принесет на поскотину, завядшими ромашками отгоняет мошкару…
— А о чем ты разговариваешь с девчонкой, когда вдвоем остаетесь? — спрашивает вдруг Витька.
Толя даже камеру качать бросил.
— Как о чем?.. Ну, сначала, значит, завлекаешь всякими там разговорами, а потом…
— Что потом?
— Потом про любовь… и все такое прочее.
В окошко стучит Витькина мать:
— Ребятишки, идите поешьте.
— Сейчас придем, — откликается Витька. — Так сразу и про любовь?
— От бестолочь! Ну, не сразу. Сначала, значит, завлекаешь всякими… Да пошел ты. Что ты жилы из меня тянешь? Соображать надо!.. Когда это было? Каких-то полгода прошло.
…Запыхтел, заговорил на печке чайник. Акрам, стеливший в горнице на полу матрацы, пулей вылетел к нему, косясь на Володю.
— Не видишь, скипел, мог бы снять, читатель.
Володя оторвался от книжки, не обиделся.
— Чай — это хорошо. Попьем.
— Попьем, Акрам, попьем. Гуще заваривай, ты вроде мастак, с малолетства с рыбаками, — поддержал Сашка Лохмач. Он успел уже переодеться в отглаженные брюки, нацепить галстук, а теперь голенищем бродня драил полуботинки, пытаясь навести блеск.
Витька — его не тревожили — приподнялся на лавке, удивленно глядит на Лохмача: куда собирается человек?
— Сходим с населением познакомимся. — Лохмач, как маятник, раскачивается по избе, поминутно поправляя узел галстука. Форсит перед собой, в собственное удовольствие.
Объявился Сашка на стрежевом песке: в старых резиновых сапогах, в потертой телогрейке, без шашки. Появился утром, когда звенья выходили из барака, хрустя по утреннему инею — к Иртышу, к неводникам. Заросший по плечи, нечесаный, бойко сбежал на берег по кинутой с катера доске, быстро нашел бригадира, подал направление отдела кадров. Чемакин тогда хмуро посмотрел, покачал головой:
— Ну и грива!
— В парикмахерскую без намордника не пускают, — нашелся Лохмач.
Вечером, после смены, Сашка не снимал телогрейку.
— Не могу, мужики, — как-то виновато, бочком садился он за общий стол ужинать.
— Не бусурманин вроде, русский, — возмутилась повариха.
Под телогрейкой у Сашки ничего не было: ни майки, ни рубахи. Рыбаки качали головами, с расспросами не приставали. И это хорошо.
В пересказе Чемакина звучало это трогательно и горько: безродный, сирота, на пристани, где-то в Тобольске, раздели бичи. Жалко. Жалел он Сашку простой человеческой добротой, может, оценил в нем работника: когда формировались бригады для подледного лова, взял нестриженого Лохмача в свою. Взял вместе с приставшей к нему кличкой.
Стали пить чай, обжигая губы. Повеселевшая изба озарялась еще и багряными боками раскалившейся до предела «буржуйки». Горкой на столе бублики, печенюшки, пряники. Покупали в городе на общие деньги.
С мороза входит Шурка — конюх, бросает на Толю холодные рукавички.
— Сяю не оставили, — обиженно тянет Шурка — конюх. У Шурки немного не хватает. В детстве напуган. И Чемакин наказал не обижать его. Расторопный и исполнительный был мужик.
— Сяю хочу!
— Пей садись, Шурка, — Акрам заботится о всех. — Может, и Толю разбудим? — Но никто не отвечает. Володя опять занялся чтением, Лохмач полуботинками: куда собирается человек? Холодно за окном.
Воет и скоблит по стеклу разгулявшаяся пурга. Повизгивает Витькин щенок — захотел есть. Витька нажевывает пряник, щенок глотает неумело, лениво, пускает по полу ручей.
— Деду рукавичка хорошая растет, — гладит Лохмач щенка.
— Назвать как-то надо, — говорит Витька.
— Лохмачом и назови, — дает совет Акрам.
— Я те назову!
На крылечке, за дверью, заскрипели снежком, и в дверях показалась запорошенная снегом гостья.
— Можно к вам?
— О-о, входите, — Сашка Лохмач уже у дверей, встречает. — О, думали, живой души нет, кроме сивого деда.
Гостья откинула шаль на плечи, тряхнула мягкой копешкой волос, прихваченных на затылке лентой. На вид — лет двадцать, крепкая, полнотелая деревенская девица. В глазах ни тени смущения. Она обвела поочередно и откровенно всех взглядом, присела к столу.