Иннокентьев и Митин молча сели на скрипучие венские стулья. Прервал молчание Митин:
— Я понимаю, Рантик, вы хотите — насчет завещания… Но нельзя ли, скажем, завтра? Такой день, все устали, да и вообще…
— Конечно, понимаю, дорогой Игорь, но у меня — билет, дела не позволяют, извините.
— А я так даже завтра улетаю, — поддержал его Паша, — в семь утра. В два у меня уже процесс в нашем Арбитраже.
— Роман, дорогой, — обернулся через плечо Рантик, — очень вас просим.
Дыбасов вошел в комнату, но сел не за стол, а на ружинский топчан позади Митина.
— Зачитай, Паша, пожалуйста, — попросил Рантик.
— Надо Элю позвать, — подал голос Дыбасов, — она ведь тоже там названа.
— Само собой, — поспешно согласился Рантик, — а как же! — И, понизив голос, спросил: — Извините, просто я только в крематории пять дней назад в первый раз ее увидел… Она что — была его… я хочу сказать — кто она ему была?
— Никто, — резко отрезал Дыбасов, — Кстати… — Он чуть запнулся, прежде чем сказать громко и с вызовом неизвестно кому: — Она моя жена. Это я для всеобщего сведения.
— Извините еще раз, — виновато поспешил Рантик, — не знал, я не был у дорогого Глеба целый год… Но это не имеет принципиального значения, если в завещании она все равна указана. Зачитай, Паша, пусть будет все как положено, — И сам громко позвал: — Эльвира, пожалуйста, если вам не трудно, мы все вас ждем!
— Завещание… — опять, как на лестнице, пробормотал Митин, — прямо-таки Оноре де Бальзак…
Эля вошла в комнату, вытирая на ходу мокрые руки кухонным полотенцем.
— Садись сюда, — предложил ей место рядом с собой Дыбасов, но она, ничего не ответив, села к столу.
Паша достал из внутреннего кармана пиджака потертый кожаный футляр, вынул из него очки в неожиданно модной квадратной оправе, надел их, из другого кармана извлек сложенный вчетверо лист обычной писчей бумаги. Но прежде чем начать читать завещание, посмотрел поверх очков на Митина, Иннокентьева и Элю.
— Рантик потому попросил меня участвовать и дать ход данному документу, что согласно воле завещателя я в нем не упомянут и выступаю здесь в роли, так сказать, исключительно юриста. Разрешите, если никто не против.
Завещание было совсем коротенькое, в несколько строк, в нем никак не определялось, в каких долях делить оставшееся после Глеба наследство, лишь назывался главный душеприказчик — Рантик, и четверо других — Иннокентьев, Митин, Дыбасов и Эля. Она так и была названа в завещании — не по фамилии, а лишь по имени, может быть, пришло в голову Иннокентьеву, Глеб и не знал ее фамилии. И тут же подумал, что он и сам ее не помнит: Эля и Эля…
Паша закончил читать завещание, вновь сложил листок вчетверо, протянул его Рантику. Рантик поблагодарил его кивком.
Все молчали, не зная, что в таких случаях надо говорить и как приступить к делу.
Митин не выдержал:
— Давайте уж кто-нибудь первый… а то, честное слово, никаких сил!..
Дыбасов вскинулся из-за его спины:
— Нам с Элей ничего не надо! Скажи, Эля!
Но она промолчала, сидела, положив на стол руки с кухонным полотенцем.
Тогда он добавил еще агрессивнее:
— Во всяком случае, мне!
— Зачем такие нервы, дорогие мои? — с укоризной в голосе развел руками Рантик. — Мне тоже ничего не надо. И Паше. — Паша согласно кивнул. — Но наш дорогой покойный оставил вот это завещание, это его, как говорится по-юридически — правильно, Паша? — последняя воля, разве мы имеем право не послушаться?..
— Нельзя, — негромко сказала Эля. — Некрасиво получится — Глеб нам оставил, он так хотел, а мы отказываемся…
— И в какое положение вы поставите тех, в пользу кого отказываетесь? — вставил Паша. — Я, конечно, тут лицо стороннее, меня в числе наследователей нет, просто как юрист…
— Бросьте, Паша, — Дыбасов поднялся с топчана, — у вас такое же право, как у всех!
— Само собою, — подтвердил Митин, — какие могут быть разговоры. Только давайте скорее!
— Вот что, — предложил Иннокентьев, — нас здесь шестеро, если каждый будет в этом участвовать, нам до завтра не управиться, тем более всем, как я понимаю, совершенно не важно, как все будет поделено…
— Что вы предлагаете? — перебил его Дыбасов.
— Рантик — душеприказчик, Паша — юрист, вот пусть они вдвоем и займутся, а мы заранее соглашаемся с тем, как они решат.
— Нормально, — подтвердила первой Эля.
Рантик и Паша ушли во вторую комнату, Эля вернулась на кухню домывать посуду, Дыбасов распахнул дверь и вышел на балкон — дождь утих, лишь редкие, по-летнему тяжелые и звонкие капли срывались с крыши на жестяные карнизы, и слышно было, как внизу, на ночной улице, журчат потоки у решеток коллекторов.
Митин и Иннокентьев не встали из-за стола, молча курили.
Иннокентьев спросил как можно безразличнее, кивнул в сторону балкона, и тут же пожалел, что спросил:
— Давно это у них?
— Ты об Эле и… — понял его Игорь. — Не знаю. И вообще этот вопрос, извини…
— Ладно, не будем. — Иннокентьев решительно встал и прошел на кухню.
Эля вытирала посуду уже совершенно мокрым полотенцем.
Он остановился в дверях и сказал на удивление самому себе спокойно:
— Я тебя ни о чем никогда не спрошу, никогда не упрекну. И я всегда буду тебе благодарен. Благодарен и… и все всегда буду помнить. И если когда-нибудь… одним словом, если ты когда-нибудь… — Но, не договорив, круто повернулся и вышел.
В комнате он застал уже сидевших за столом Рантика и Пашу. Паша что-то дописывал на листке бумаги, то и дело стряхивая ручку с вечным пером.
Позвали Элю и Дыбасова, и Паша прочел, как они с Рантиком предлагают разделить ружинское наследство…
Всю ночь и все утро — Паша уехал в Домодедово в пять утра, остальные оставались до полудня — они укладывали в узлы и чемоданы одежду, постельное белье и посуду, книги — в картонные коробки, которые, сбегав поутру вниз, купил в гастрономе Дыбасов, не уместившиеся в коробки связывали в тяжелые пачки добытой у соседей бечевкой; освобождали книжные полки, кухонные шкафы, ящики письменного стола и знали, что никогда им уже не переступить порога этой квартиры на Бескудниковском бульваре, где жил человек нелепый, ленивый и мудрый, обладавший бесценным даром любить друзей и жить их жизнью, не прощать и не спускать им ничего и вместе одаривать их дававшейся ему без труда верой в то, что творить добро, повинуясь лишь собственной совести, такое же легкое и естественное занятие, как — дышать.
И им было совершенно непонятно, как они будут дальше жить — без него и без странноприимного этого дома, без громоподобных его проповедей и не таящих угрозы инвектив, без кофе по-восточному и россказней о матери-персиянке и прадеде-цареубийце.
А жить — надо, думал Иннокентьев, увязывая в тяжелые стопки книги и вынося их на лестничную площадку к лифту, никуда не денешься, вот уж воистину чаша, которая никого не минет, и надо осушить ее до дна — а что там, на дне?.
Паша, наверное, уже успел долететь домой, Дыбасов опаздывал на репетицию, Рантик созвонился с комиссионным магазином, ему обещали после обеда прислать машину за мебелью. Все было уложено, упаковано, увязано, можно было и расходиться.
Был уже понедельник, Иннокентьеву нужно было заехать хоть ненадолго в Останкино, он погрузил в такси доставшееся ему от Глеба наследство. Эле надо было на Курский вокзал, он предложил подвезти ее.
Вчерашнего ненастья как не бывало, лужи успели просохнуть, разве что в воздухе еще стояла душная тяжесть испарившейся за ночь влаги, небо было такое чистое, что, казалось, если хорошенько вглядеться, можно увидеть в синеве бледные дневные звезды. Эля сидела рядом и молчала. Иннокентьев не знал, о чем и как с ней теперь говорить, и сказал первое пришедшее на ум:
— И что же ты теперь?
— Я в театр устраиваюсь. Если получится, конечно.
— К Дыбасову? — удивился он, — Но ведь он и сам…
— Ага, — спокойно подтвердила она, — мы с ним оба устраиваемся.