Она ни с кем не разговаривает. Мэри Тейлор уехала в Германию, а большинство ее английских знакомых покинуло город на лето. Однажды Шарлотта остановилась у порога швеи, которая когда-то сделала для нее несколько платьев опрятного французского, а не топорного английского фасона и которая была приятной, общительной женщиной. Ее порекомендовала мадам Хегер. Любопытно вспомнить. Шарлотта уверена, что теперь мадам Хегер не проявила бы такой дружеской заботы. Она не может понять почему. Помедлив, Шарлотта пошла дальше.
Если она и общается, то только с лицами. Она часто выходит на улицы самым ранним утром; в этот час лица людей, что идут мимо, кажутся необычно оголенными и уязвимыми. Шарлотте представляется, что она читает в них последние скорби людей, их проблемы: супружеская ссора, быть может; бодрствование у постели больного; мечты об успехе, которым просыпающийся день явил такой пресный, с металлическим привкусом контраст. Иногда она спускается к цветочному рынку. Ее притягивают не столько огромные подносы и корзины цветов, представленные в таком изобилии, что взгляд и шести дюймов не проскользнет, чтобы не поразиться новой вариации оттенков, сколько контраст. Рядом с бутонами люди выглядят как тусклейшие последыши творения — бедные, худые, старые, оборванные. Цветы, похоже, во всех отношениях взяли от жизни лучшее. За исключением, быть может, сознания, но и это сомнительное преимущество.
Как бы рано Шарлотта ни выходила из дому, как бы долго ни гуляла, все равно, раздеваясь в пустом темном дортуаре, она ощущает мятежную пульсацию бессонницы, точно она наказанный ребенок, которого отправили в кровать, когда чудесный день еще только соблазнительно тает в воздухе за окном. Порой, когда скованная жарой Шарлотта лежит в дортуаре и наблюдает, как колышутся белые занавески, похожие на ленивых привидений, у нее возникает ощущение, будто что-то надвигается. Кажется, что в соседней комнате находится человек, принесший какую-то новость, и это напоминает первые холодные уколы зубной боли.
Нижний мир. Ангрия раскрывается перед ее разумом, из Вердополиса доносится шум… Нет, нет. Вспомни Дьюсбери-Мур, вспомни, каково это — быть безумной и одинокой.
Но ведь я не безумна и не одна? Таюсь здесь, изгнанная и заточенная на этом унылом чердаке опыта.
Это твой выбор, Шарлотта. Ты сама сюда пришла.
Кто это сказал?
Она садится на постели, с голыми ногами, в ночной рубашке. На верхней губе дрожит капелька пота. Человек, стоящий в дверях дортуара высок, широкоплеч и властен. Он делает шаг вперед. Контуры его фигуры совершенно ясно видны, хотя есть в нем и пробелы, и дыры, через которые пробивается свет. Свет реальности, наверное.
— Ты бы не подумала обо мне такого, правда?
Это Заморна: смутный, но абсолютно характерный.
— Уходи, ты ненастоящий.
— О, ты изменилась. Что сделало с тобой это? Или, скорее, кто сделал с тобой это, Шарлотта?
— Никто ничего не делал. Со мной все в порядке, просто я…
— В отчаянии.
— Да.
— Поэтому я здесь. — Он подходит ближе, становясь еще выше; его волосы шикарно развеваются. — Я всегда приходил к тебе в такие моменты, не правда ли?
— Это другое. Тебе не понять. Ты такой… такой величественный, благородный, идеальный. Тебе не понять, что что-то может быть прекрасным и мучительным одновременно.
Он делает глубокий скорбный вдох, его широкая грудь раздувается.
— Я понимаю, — говорит он, — что меня вытеснили.
— Я не понимаю, — тихо произносит Шарлотта. Заморна, как Монтроз, как она сама, разрывается в клочья у нее на глазах, и клочья эти вихрем уносятся в бездонную тьму.
Священники и монахини. Их можно встретить по всему Брюсселю, и взгляд Шарлотты падает на них со своего рода степенным, безропотным отвращением, как на пьяниц или глумящихся уличных мальчишек. Какой маскарад и шарлатанство! Поразительно, что человек, обладающий интеллектом месье Хегера, мог попасться на эту удочку. Таковы чувства Шарлотты.
Тем не менее она опускается на колени в исповедальне, и священник с грохотом закрывает маленькую дверь по другую сторону сетки. А она говорит, потому что не знает, что еще сказать:
— Отец.
Как она сюда попала?
Что ж, окольный маршрут, ее самая длинная прогулка. Она навестила могилу Марты Тейлор на протестантском кладбище за городскими воротами, а потом пошла дальше, прочь от города, и вокруг не было ничего, кроме плоских полей, а кольцо горизонта походило на петлю. Она вернулась в город, обошла весь парк, прошла по Руи-Рояль, потом по омуту каменных ступеней спустилась на Руи-де-Изабель, по-прежнему не чувствуя усталости. Когда перед Шарлоттой выросли башни церкви Святой Гудулы[90] и зазвенел колокол salut[91], она, не зная, что делать дальше и куда еще пойти, вошла в храм. Увидев людей, стоящих в очереди перед кабинкой исповедальни, она подумала: «Что же, этого я еще не делала…»
Как она сюда попала? Отчаяние, конечно.
— Отец. Это сложно. Понимаете, я иностранка. Англичанка… И воспитана протестанткой.
— Хотите сказать, что вы протестантка?
— Да. И я чувствую, что хочу исповедаться, но не знаю, как это делается… то есть не знаю, как нужно исповедоваться.
— Это вообще не делается, если вы протестантка. — Священник довольно резок с ней. — Исповедь — дело чрезвычайной серьезности. Оно касается благополучия и конечной участи души. Это не развлечение для праздных и любопытных.
— О, но я не отношусь к праздным и любопытным, я… я говорю серьезно, отец. Я в беде… — У нее срывается голос, она сглатывает всхлипывание; но по другую сторону слышно встревоженное движение. — Мне нужна помощь.
— Хорошо. Видимо, что-то тянет вас в лоно истинной церкви, и если я могу стать орудием этого… Да. Я выслушаю твою исповедь, дитя.
Холод камня просачивается в колени.
— Исповедоваться принято в грехах, но я не могу быть уверенной, что составляет грех в глазах вашей церкви.
— Грех есть грех. — Снова резкость. — Загляните в свое сердце.
— То, что я чувствую к кому-то… — Она замолкает. Хотя их голоса звучат очень тихо, Шарлотте кажется, что они грохочут и эхом отдаются в колокольне; ее звенящие слова разносятся по всему городу, над полями и морем. — Это не то, что я совершила, это не действие. Это больше желание, но… такого рода желание, которое никогда не может сбыться. Это не… Если желаешь, чтобы кто-то был мертв, это ведь грех, верно? Особенно, если это может произойти на самом деле. Но это желание… просто… чтобы кто-то никогда не существовал. Это тяжкий грех?
— Вы чувствуете это?
Слезы снова перекрывают дыхание, и Шарлотта не в силах ответить. Но священник принимает ее застопоренное молчание за признание, раскаяние. Вскоре он уже настойчиво бормочет, что она правильно поступила, сделав первый шаг, что истинная церковь ждет ее, что ей следует приходить к нему каждое утро, дабы он мог наблюдать за ее обращением…
Она покидает храм, пообещав приходить. Что ж, она все равно уже один раз солгала.
— Константин, я волнуюсь за мадемуазель Бронте, — говорит мадам Хегер, садясь на постели и подрезая фитиль свечи на ночном столике. Она терпеть не может, когда свеча коптит.
— Я знаю, что ты волнуешься, любимая, — сонно отвечает он. — Потому что ты добрая.
Беременность уже на такой стадии, когда занятия любовью не могут быть комфортными, поэтому сегодня вечером она сняла его напряжение манипуляцией, после которой он всегда пребывает в таком вот расслабленном состоянии. Ей приходит в голову, что, несмотря на брачное ложе, это может составлять грех онанизма; с другой стороны, она считает вовсе не обязательным тревожить своего исповедника по каждой мелочи.
— Нет, я имею в виду больше, чем обычно. Когда мы вернулись из Бланкенберга, я была шокирована тем, какой худой и бледной она стала. Признаться, мне было неспокойно оставлять мадемуазель Бронте на каникулы одну, но ты знаешь, насколько сильна ее воля. Так вот, я спросила ее, как она справлялась, что делала. Ничего, сказала она, а потом со странным видом добавила, что много думала.