Элизабет Брэнуэлл из Пензанса, не из Хоуорта — почти до самого конца. Все это время существовала вежливая фикция, что ее пребывание в пасторате временное, что придет время, когда определенные вопросы решатся и она вернется в Корнуолл, чтобы подхватить брошенную нить своей настоящей жизни. Но как раз перед тем, как боль окончательно лишила Элизабет дара речи, она сказала Патрику:
— Я больше не вернусь домой.
Торп-Грин, угрюмый посреди голых лесов и под оловянным небом. Невыносимый день для человека с таким живым характером, как у миссис Робинсон: рано утром она влетела в классную комнату и забрала детей кататься. Куда-нибудь, мои дорогие, куда-нибудь. С мисс Бронте в ландо[81] будет тесновато, так что она может считать полдня своими. Мистер Робинсон пообедает и обсудит симптомы со своим врачом, который все время рядом.
Энн выходит на утреннюю прогулку и бродит по имению. Дым и карканье ворон: где-то вдалеке плоский хлопок охотничьего дробовика. Рядом с конюшнями цокают копыта — это прогуливают лошадь мистера Робинсона. Звучат голоса конюха и садовника:
— Прогони-ка ее хорошенько. Хозяин уже свое отъездил.
— Да уж, это точно.
А потом кое-что еще и резкий взрыв веселья.
Энн останавливается на посыпанном гравием переднем дворе, не сводя глаз с красного пятна, мелькающего на длинной подъездной аллее: почтальон. При виде мальчика-посыльного Энн испытывает — в высшей степени необычно для нее — что-то похожее на ненависть. Бедное непорочное дитя. Не его вина, что он принес письмо из дома: письмо, сообщавшее о смерти Уильяма Уэйтмана.
С тех пор она каждый день совершает мысленный ритуал. Когда есть несколько минут свободного времени, Энн представляет воскресную школу в Хоуорте. Она возвращает себя туда. Она наблюдает, как последние ученики с топотом выходят за порог. Она кладет перчатки на пюпитр, покидает школу, идет по тропинке к пасторату. Она поднимается по каменным ступенькам в комнату к тетушке, где та отсыпается от простуды. Она садится у камина. И каждый раз ждет чего-то нового.
Но оно не происходит. Каждый раз — отказ. А после отказа наступает неотвратимая смерть.
— Плохие новости? Кто? — спросила миссис Робинсон пытливо — быть может, ласково, — когда увидела, как заплаканная Энн спешно прячет письмо.
— Викарий моего папы, сударыня.
— Ах.
— Он был… он был очень молод.
— Боже мой! — воскликнула миссис Робинсон, вниманием которой уже завладел ее новый браслет. — Какая жалость.
А большего действительно не скажешь. Отказ привел к еще одному лишению: у нее не было права скорбеть, не было статуса, чтобы оплакивать. Какая жалость. Да, жалость, что она потакает этой слабости. Но она ничего не может с собой поделать, а скорее обладает слишком слабой волей, чтобы бороться с этим. (Энн верила — ясно и твердо, — что она плохой человек во многих отношениях.) Это было ее первой мыслью, когда миссис Робинсон освободила ее до обеда: «Ах, я могу потратить это время на тщетные сожаления».
Почтальон подходит ближе. Энн стыдится маленького приступа ненависти и идет по аллее, чтобы встретить мальчика и самой забрать почту. Энн с удивлением обнаруживает, что ей тоже пришло письмо, от отца: раньше, чем она ожидала. Но она ни о чем не подозревает и открывает конверт, только когда усаживается на стул в классной комнате.
Теперь Энн видит, насколько она плохая. Она вынашивала мысли и томилась по человеку, который, по большому счету, был для нее никем. А в это время тетушка Брэнуэлл, которая была для нее столь многим, которая вырастила ее с колыбели, о которой, как и о папе, она никогда не забывала в своих молитвах, которая была для нее всем тем, чем бывают для дочерей матери, тетушка Брэнуэлл, которая в последнее время представала в ее мыслях исключительно как случайное действующее лицо нездоровых фантазий, — в общем, в это время тетушка Брэнуэлл умирала в муках. И теперь ее нет.
Робинсоны катались долго и вернулись с прогулки, когда осенний день начал уже сереть. Но Энн по-прежнему сидит на том же месте в темном классе, а письмо белеет у нее на коленях. Ворвавшись в комнату на всех парах отличного настроения и увидев ее здесь, девочки коротко перешептываются, потом внезапно бросаются к ней.
— Ку-ку! Угадайте кто! — подкрадывается сзади Лидия и руками закрывает Энн глаза. Элизабет хватает и удерживает ее руки. Мэри садится на ноги. — Так-то! Теперь вы наша пленница, мисс Бронте. Вам не сбежать. Вы попались, мы вас крепко держим, и вам нечего делать и некуда идти! Хорошая шутка, правда? Вы смеетесь, не так ли, мисс Бронте? Я чувствую, что вы смеетесь!
Брэнуэлл рычит:
— Не говорите мне о покое и освобождении. Это было ужасно.
Энн вернулась домой в Хоуорт вовремя и успела на похороны тетушки Брэнуэлл, Шарлотта и Эмили, совершив долгое путешествие из Брюсселя, прибыли слишком поздно. Сейчас они собрались у могилы тетушки на церковном кладбище, где похоронена их мать, чтобы почтить память усопшей.
— Наступил конец, Брэнуэлл, — сказала Энн.
— О да, конец наступил, после невообразимой агонии. — Брэнуэлл шагает к скамье, отведенной в церкви специально для их семьи, и обрушивается на сиденье. — Прямо как бедный Уэйтман: всего неделя-другая немыслимых страданий. Заметьте, папа, конечно, умудрился найти этому объяснение: будучи добрыми христианами, тетушка и Уэйтман отдали свою боль Господу. Очень жадное до боли, знаете ли, божество, поглощало ее в огромных количествах, а ему все мало.
— Ах, Брэнуэлл, не надо, — просит Шарлотта.
— Почему? Только не говори, что превратилась в ханжу.
Почему? Возможно, она просто не хочет об этом думать: хочет думать о хорошем. О письме, которое она привезла для папы от мистера Хегера, в котором тот хвалит их блестящие успехи в школе и просит подумать об их возвращении. Виновато ерзая под сверлящим взглядом Брэнуэлла, она пытается объяснить:
— Просто я думаю, что тебе не следует изводить себя подобными мыслями.
— Самоедство — одно из редких и недорогих удовольствий жизни, — ворчит он.
— Не понимаю, на что нам жаловаться, — говорит Эмили. Вернувшись в Хоуорт, она выглядит здоровой, спокойной, почти счастливой. — Боль прекратилась. Это лучшее, на что только можно надеяться.
Брэнуэлл обращает к ней свой бездонный взгляд.
— Чью боль ты имеешь в виду, Эмили? Тетушкину или свою?
— Не думаю, что сейчас подходящее время для споров. — Голос Шарлотты звучит иначе, как-то искусственно — даже в ее собственных ушах. Она чувствует себя какой-то отторгнутой от них, как будто до сих пор частично находится по другую сторону моря. Оторванные друг от друга, запутавшиеся, попавшие в тупик — именно такими она видит их и знает, что им всем нужны перемены. Месье Хегер, да, он бы знал, как примирить эти буйные противоречия: его разум собрал бы их… как в ладони. И образ его ладони, сложенной в пригоршню, внезапно оказывается слишком сильным для Шарлотты, так что церковь и все остальное вдруг исчезают.
Робинсоны с пониманием отнеслись к Энн и отпустили ее на пару недель, чтобы она смогла побыть на похоронах тетушки и уладить свои дела. Но они рады ее возвращению в Торп-Грин в конце ноября. Рады в том смысле, что ее присутствия не хватало как весов и противовеса, как мишени и снарядов.
Миссис Робинсон ласково и заботливо берет Энн за руки на глазах у дочерей, с которыми, очевидно, у нее случилась размолвка.
— Мисс Бронте, мне больно видеть вас в трауре, хотя, позвольте заметить, вы выглядите в нем изящно и мило. Прошу, расскажите, как держится ваша чудесная семья. Ваши сестры, ведь им пришлось прервать обучение на континенте, чтобы почтить память тети? Мне приятно, хотя и неудивительно это слышать. Из одного только знакомства с вами я могу заключить, что они так же послушны долгу, как и умны. Надеюсь, когда вы будете писать им в следующий раз, то передадите мои самые искренние соболезнования и наилучшие пожелания. Постойте-ка, Эмили и Шарлотта, их, кажется, так зовут? Мне приятно представить ваших сестер — я почти чувствую, что знакома с ними.